Борис Мессерер - Промельк Беллы.Фрагменты книги
Эти ремесленники надо мной хохотали, потому что они меня всерьез не воспринимали. Я говорила, что я корреспондент газеты «Метростроевец», они надо мной хохотали, мальчишки, мальчишки. Они презирали какую-то непонятную девицу. Там были такие железные балки протянуты, довольно остроопасные, я подняла голову, как-то откликнувшись на их или смех, или какие-то вопросы, они все время говорили какой-то вздор, который в газете никак не помещался, но его там исправляли, и сами придумывали, как надо написать, — я подняла голову и разбила в кровь лицо, и тогда все эти вот злоязычные, или остроязычные, мальчишки пришли в ужас, потому что я разбила бровь, след до сих пор имеется, и лицо залилось кровью.
Они страшно испугались, никто не знал, что делать, но там нашли какую-то медицину, и мне голову мгновенно забинтовали и отправили на метро же как метростроевца в поликлинику Метростроя. Но когда я ехала в метро, а мне уже к тому времени выдали какой-то комбинезон, какую-то каску, и Когда я ехала в метро, я, во-первых, страшно гордилась, что я метростроевский такой человек, и все вот едут просто на метро, по эскалатору, просто так едут, а я еду с производственной травмой, на которую все эскалаторы немедленно обратили внимание, потому что голова вся забинтована, с направлением в поликлинику Метростроя. И вот я еду, и все меня жалеют. И я страшно горжусь, действительно, они просто катаются, а я еду с раной, сквозь бинт проступает кровь, и жалеют, и говорят:
— Да что же такое, да просто девчонку какую-то, куда же они ее погнали-то? Да и в комбинезоне, и в каком-то шлеме, и вся в крови, в бинтах. Куда ты едешь-то, бедная?
Я говорю:
— Нет, нет, ничего, я работаю, это по работе, и я еду по делу, по направлению. — И так далее.
Я появилась в этой метростроевской поликлинике, и там мне сказали:
— Ну раз ты такой метростроевец, то терпи.
Там мне зашивали рану.
И вот этот вот шрам был небольшой, хотя до сих пор виден под бровью.
Но, тем не менее, зашивали. Зашили. Я гордилась, но редакция как-то испугалась на самом деле, потому что все что-то над ней смеются, а она в бинтах ходит.
Я на следующий день явилась с бинтами же. Они сказали, что нет, надо два дня как-то отвлечься, а дальше они мне придумают задание. И тогда стала я напрашиваться: покажите мне тоннель. И показали. Но тут уже повели со взрослым человеком. Вот тогда я узнала, что есть такой третий рельс, от которого исходят силы движения электропоездов. Показывали, рассказывали, что это такое. По-моему, Фомин там был, такой сотрудник. Я до сих пор все это знаю.
Я так часто сокращенные до минимума сведения печатала, что иногда даже было написано: «Внештатный корреспондент Белла Ахмадулина». Так часто трудилась там, что приходилось как-то по-другому подписываться, по-моему, «Внештатная корреспондентка Б.А.».
Я помню такой добрый смех, не обидный, веселый. По-моему, Яков Давидович звали главного редактора, но могу ошибиться, а Неволину я помню просто прекрасно. Я считала, что такой опыт был мне очень полезен.
И так продолжалось некоторое время, и все время приласкивали. Меня призывали даже какое-то время назад как старого метростроевца.
* * *Прочла в газете, что в автобусном цехе человек пишет стихи, пребывая в какой-то сложной, но невысокой рабочей должности, пишет стихи и при этом занимается в литературном кружке завода Лихачева. И я очень восхитилась. Думаю: «Он пишет стихи? Я тоже чего-то пишу, а он рабочий, и он пишет…». Мне как-то отец что-то говорил, подучивал. Говорит:
— Ну, там вот рабочие, вот видишь, они пишут, а ты вот…
И я поехала и так познакомилась с Винокуровым, который руководил этим кружком.
Евгений Михайлович Винокуров был тогда довольно молод, просто таким образом приходилось подрабатывать. И очень толково, очень остроумно, хоть в тягость, может, ему это было, но… Винокуров потом всегда и говорил, что я его ученица, в каком-то смысле это точно так и было, потому что я приходила, ездила в этот кружок.
Там были очень одаренные люди, и я их заметила. Меня там все хвалили за «Горе от ума», а я заметила очень одаренных людей — Наталью Астафьеву, замечательную такую. Рабочий автобусного цеха Колотиевский писал стихи. Из него я ничего не помню, только «На руках лежат веснушки, словно крошки табака».
* * *Никто не понимал, да и я не понимала, что так чуть-чуть менялось время, чуть-чуть кошмар менялся на некошмарность.
Было лето, и я попросила родных отправить меня куда-нибудь в деревню, вот на Оку, и меня отправили в изумительное маленькое какое-то место, где была совершенно когда-то давно разоренная деревня. Я всегда хотела быть в одиночестве. Вот они мне сняли такую маленькую избушку на Оке, и там я очень наслаждалась. Это была такая нежность, потому что маленькая, крошечная избушка с какой-то печкой, которую я не умела топить, и совершенно разрушенная, и полное отсутствие кого бы то ни было. Никого не было, ни одного человека, но я любила это. Я видела вот эти деревья, и там змейки такие еще ползали, но неопасные. И особенно кузница трогала меня, потому что я понимала, что она старинная, древняя.
И в избушке в этой я поживала и очень заглядывалась на эту кузницу, то есть на древнее время, на старое. И я нечаянно там все время любовалась на это, но написала такие совершенно ничтожные по значению стихи — «Черный ручей» они назывались, и еще что-то. Но вот эти ночи, это волшебное одиночество. И, действительно, там этот ручей был, который назывался Черный. И, видимо, вот так все это переплелось.
Когда я явилась, то вдруг сначала Винокуров, а потом Щипачев: «А! Какой „Черный ручей“!». Ну и тут вот Щипачев сказал, что надо готовить стихи к журналу.
Я думаю, что, кроме доброты Степана Петровича Щипачева, еще почему такая вдруг какая-то ласка меня окружала. Все-таки среди этого времени, не успевшего очнуться от полного мрака, от страха, от множества каких-то человеческих горестей, обид, вот существо неопределенного звания, неопределенных занятий еще какие-то стишки пишет. И стишки, я знаю, что они были ужасные, то есть очень ничтожные, но, тем не менее, вот Щипачев выбрал какие-то стихи, которые, я не знаю, только разве что его добродушию могли понравиться, но он их как-то восхвалил. Он и, по-моему, их общие усилия, его и Винокурова. Вот они и показали эти стихи Сельвинскому.
Винокуров, он был очень добрый человек. Очень добрый и Степан Петрович Щипачев. Потом-то мы дружили. И вдруг — звонок, когда мать взяла трубку:
— К тебе звонит Щипачев.
Для нее это было очень много, она знала, что такой поэт есть. Он был очень знаменитый, особенно такие вздоры: «Любовь — не вздохи на скамейке и не прогулки при луне». Я робко взяла трубку. Он сказал мне какие-то добрые слова. Стихи были вообще ничтожные. Это было перед институтом, видимо, потому что после этого и началось. Мне было очень трудно говорить со Щипачевым. Говорю: