Юрий Зобнин - Казнь Николая Гумилева. Разгадка трагедии
Я, уполномоченный ВЧК, Яков Саулович Агранов, при помощи гражданина Таганцева, обязуюсь быстро закончить следственное дело и после окончания передать в гласный суд… Обязуюсь, что ни к кому из обвиняемых не будет применена высшая мера наказания".
Конечно, Таганцев проявил непростительную наивность — видимо, в российском дворянстве еще живо было понятие о чести, он не мог даже предположить, что все действия ленинской гвардии основаны на обмане"[50].
"Договор", заключенный Таганцевым, был убедителен не только для него самого. С большой долей вероятности можно сказать, что знакомство арестованных участников "профессорской группы" (эта волна арестов приходится на первые числа августа) с этим "договором" — в виде очной ставки с самим Владимиром Николаевичем или в пересказе следователей-чекистов — оказывалось сильным аргументом в пользу их сотрудничества со следствием.
Финал известен.
Никакого суда — ни "открытого", ни даже "закрытого" — над "таганцевцами" не было, ибо ПетрогубЧК использовала для завершения дела постановление ВЦИК и СТО от 4 ноября 1920 года, предоставляющее губернским революционным трибуналам и чрезвычайным комиссиям право "непосредственного исполнения приговора до расстрела включительно в местностях, объявленных на военном положении", а в Петрограде военное и осадное положение было введено еще в связи с кронштадтскими событиями.
Страшно подумать, что испытал В. Н. Таганцев, когда ему открылась подлинная цена полученных им "гарантий"…
Пятьдесят девять человек, в том числе — большинство участников "профессорской группы", были расстреляны в промежутке между 24 (дата "Заключения" по делу Гумилева — единственному частично рассекреченному из 382 томов "Дела о ПБО") и 31 августа (дата доклада председателя ПетрогубЧК Б. А. Семенова на заседании Петроградского совета, где был обнародован список казненных; в этот список вошли и убитые при аресте Герман и Шведов), более ста получили различные сроки заключения и исправительных работ. Аресты же по подозрению в причастности к "таганцевскому заговору" продолжались всю первую половину 20-х годов.
И, наконец, главное.
Из-за фантастической истории, разыгранной в июле — августе 1921 года Я. С. Аграновым, все содержательные акценты "дела о контрреволюционном заговоре в Петрограде" радикально поменялись. Центральными его фигурантами, в конце концов, оказались не офицеры и крондштадтские матросы, а крупнейшие деятели науки и культуры Петрограда. В. Н. Таганцев оказался главным лицом в "деле ПБО" (покойные к этому времени Ю. П. Герман и В. Г. Шведов "затерялись" в рядах прочих агентов, связных и боевиков), а само дело обрело имя "таганцевского заговора", — имя, с которым оно и вошло в историю.
VI
С уверенностью можно сказать, что в канун своего возвращения в Россию в марте 1918 года Гумилев был, по крайней мере, не враждебен новому политическому режиму. С лета 1917 года, после того как российское Военное министерство командировало его из Петрограда на Салоникский фронт в качестве корреспондента "Русской Воли" (обычная военно-политическая уловка, применяемая для проезда офицеров, направляющихся в зарубежные экспедиционные части через нейтральные страны), Гумилев, так и не добравшийся до театра военных действий на Балканах, работал сначала в парижской Канцелярии военного комиссара русских войск во Франции, а затем — в шифровальном отделе Русского правительственного комитета в Лондоне. О происходящем на родине он, занимая такие должности, был, естественно, вполне осведомлен и иллюзий питать не мог. Более того — с революционными волнениями поэт был знаком не понаслышке.
В конце августа и первой декаде сентября 1917 года (по старому стилю), вместе со своим непосредственным начальником, военным комиссаром Временного правительства Е. И. Раппом, и генералами Занкевичем и Лохвицким, он участвовал в мерах по подавлению восстания русских бригад, размещенных в военном лагере Ля Куртин (в департаменте Крёз, между Лиможем и Клермон-Ферраном). Эти войска, еще в начале года доблестно сражавшиеся в Энской битве в составе Пятой французской армии и даже получившие на свои знамена французский Военный крест с пальмой, после выхода в марте печально известного приказа № 1 Совета рабочих и солдатских депутатов[51] изгнали офицеров, разложились и теперь представляли собой уже не военную часть, а анархическую вольницу, терроризирующую местное население.
Гумилев в эти дни в полной мере мог оценить справедливость слов Пушкина о "бессмысленном и беспощадном русском бунте"! Именно он вел переговоры с главарями мятежников, неадекватными и не желавшими прислушаться ни к каким резонам. После того, как было принято решение о подавлении бунта артиллерийским огнем верных Временному правительству русских экспедиционных частей, Гумилев был на батарее. По свидетельству очевидца, после доклада о готовности расчета поэт снял фуражку, перекрестился, сказал: "Господи, спаси Россию и наших русских дураков!" — и дал отмашку[52].
По официальным подсчетам, среди мятежников было 9 убитых и 49 раненых, после чего гарнизон Ля Куртин выбросил белый флаг[53].
Гумилев же, вернувшись в Париж, написал по поручению М. А. Занкевича подробный отчет для военного министра М. И. Терещенко, где, в частности, указывал в качестве главной причины происшедшей трагедии — влияние "русских газет самого крайнего направления", а также "ленинско-махаевскую" пропаганду "отдельных лиц из эмиграции, получивших свободный доступ в солдатскую массу"[54].
Нет, назвать Николая Степановича в 1917–1918 годах наивным мечтателем, не понимающим, что вокруг него происходит (как это иногда делали некоторые мемуаристы, доходя до "трудных" лет войны и революции[55]), не получается никак!
К этому следует добавить, что в Лондоне, весной 1918 года, когда в России уже было разогнано Учредительное собрание и вовсю велись сепаратные переговоры с Германией (завершившиеся позорным для страны Брестским миром), Гумилев, в отличие от других работников распущенного шифровального отдела Русского правительственного комитета[56], имел возможность, при желании, быстро найти работу, обеспечивающую хотя бы минимальный достаток. Это гарантировал поэту его поклонник, русский англичанин Борис Анреп (в будущем — великий мозаичист, один из создателей нового здания Национальной галереи), уже тогда имевший существенный вес в художественных кругах Англии. "Я уговаривал его не ехать, — вспоминал Анреп, — но все было напрасно. Родина тянула его. Во мне этого чувства не было: я уехал из России в 1908 году и устроил свою жизнь за границей"[57].