Саймон Моррисон - Лина и Сергей Прокофьевы. История любви
Однако его стремление к славе объяснялось не только самовлюбленностью. Читая сочинения философов – в подростковом возрасте Сергей изучал Канта, Гегеля, Шопенгауэра, – он пришел к выводу, что его музыка вне времени и пространства, что его талант действительно дарован Богом. Как еще он мог объяснить, что мелодии, гармонии приходят к нему, сами собой возникая в голове и требуя, чтобы их записали? У него не было иного выбора, кроме как целиком посвятить себя своей музыке.
Фанатичная преданность делу проявлялась то в неожиданных вспышках гнева и высокомерия, то в редких приступах меланхолии. Если дамы отвергали его или он разочаровывался в них, – Лина не была исключением, – его лицо багровело, и он обвинял их в том, что они банальные, поверхностные особы. Порой Сергей производил впечатление человека бесчувственного, и виной тому была странная привычка переводить эмоции в рациональную плоскость – это упражнение успокаивало Прокофьева и дарило ему своеобразное утешение. После смерти отца в 1910 году Прокофьев размышлял: «Любил ли я его? Не знаю… Он беззаветно служил мне, своему единственному сыну, и именно благодаря его неустанной заботе так долго удовлетворялись все мои материальные потребности»[45]. Сергей не выносил сантиментов ни в музыке, ни в жизни.
Во время поездки по Соединенным Штатам композитор вел дневник; он подробно описывал то, что видел и слышал в первые месяцы жизни в Нью-Йорке летом 1918 года; «мрачного на вид негра»[46], жившего этажом ниже в доме на 109-й улице, в котором он снимал квартиру, «красивую, плоскогрудую, равнодушную»[47] молодую женщину, профессиональными услугами которой он пользовался. Вскоре он переехал из окраинного района Манхэттена ближе к центру и поселился в отеле Wellington, расположенном на углу 7-й авеню и 55-й улицы. Он занимал две меблированные комнаты с роялем. Места хватало, чтобы «спрятать чужих жен, если их разъяренные мужья ворвутся в номер», пошутил он в дневнике, но признался, что личная жизнь «ужасно хромает»[48]. Положение улучшилась, как только Сергей начал выходить в свет и посещать особняки спонсоров. Он флиртовал с нью-йоркскими кокетками и ухаживал за Харриет Ланье, основателем и президентом Общества друзей музыки. Харриет и ее муж, брокер, устраивали приемы в особняке на Восточной 55-й улице. Харриет Ланье посвятила свою жизнь Обществу и даже прикованная к постели из-за сердечной болезни продолжала организовывать концерты из спальни апартаментов в отеле Savoy Plaza. Сергей покорил Ланье своей игрой, и она пообещала организовать его дебют[49]. Но передумала, когда узнала, какие огромные деньги Сергей требует за выступление.
Вечером 19 октября 1918 года Сергей прошел один квартал от отеля Wellington до Карнеги-Холл, чтобы принять участие в смешанном русском концерте, организованном Russian Liberty Loan Committee. Сергей представлял блестящий нью-йоркский дебют совсем по-другому и боялся испортить еще не окрепшую репутацию. Организаторы концерта, сами о том не подозревая, спасли Прокофьева, поставив его выступление в конце программы. Концерт слишком затянулся, и номер Сергея был отменен. Таким образом, дебют состоялся спустя десять дней, 29 октября, в Бруклинском музее. Концерт был посвящен открытию выставки Бориса Анисфельда[50], оформившего для Чикагской оперы премьерный спектакль «Любовь к трем апельсинам». Перед приемом было устроено выступление русских вокалистов и пианистов, однако никто из двухсот гостей не ожидал увидеть за роялем выдающегося музыканта. Для них концерт был просто развлечением. Внимательно оглядев публику, Прокофьев решил, что его варварский стиль не придется по вкусу зрителям и не заставит их раскошелиться. Его энергичная токката звучала сдержанно. «Может быть, Прокофьев и является львом музыкальных революционеров, но вчера этот лев рычал нежно, как милый голубок, – сокрушался один из критиков в Brooklyn Daily Eagle. – Мы напрасно ждали от него демонстрации музыкальных крайностей». Возможно, высказывал предположение критик, Прокофьева «попросили обращаться с публикой в наиболее доброжелательной манере. Нам придется ждать других, более благоприятных случаев, чтобы услышать музыку будущего»[51].
И такой случай представился 20 ноября. Благодаря 450 долларам, занятым у мецената российского происхождения, Сергею удалось в последнюю минуту договориться о концерте в Aeolian Hall (Эолиан-Холл), на третьем этаже 17-этажного небоскреба, расположенного напротив Райант-парка и Нью-Йоркской публичной библиотеки. Прокофьев ожидал увидеть небольшую толпу завистливых местных пианистов, но, к его удивлению, успех выступлению обеспечил менеджер. Удалось собрать почти полный зал, рассчитанный на 1300 мест. Чем дольше длился концерт, тем ближе к сцене подходили зрители, чтобы наблюдать за блистательным исполнением искрящегося скерцо и финала сонаты для фортепиано № 2. Однако, к смятению Прокофьева, из предоставленного ему инструмента с трудом удавалось извлечь нужные звуки, один раз он даже допустил ошибку, но вышел из положения с честью – Сергей барабанил по клавишам «Стенвея», пока не добился необходимого fortissimos (фортиссимо). Его пальцы почти утратили чувствительность, но он одержал победу.
Сергей включил в программу произведения Скрябина и Рахманинова в надежде на то, что последний придет на концерт. Рахманинов недавно прибыл в Нью-Йорк, и Сергей рассчитывал удостоиться внимания и уважения соотечественника, пианиста и композитора, достигшего высот славы, к которым Прокофьев пока только стремился. Но Рахманинов обошел вниманием его выступление, и Сергей сделал вывод, что тому просто неинтересны «взгляды молодежи»[52]. Очевидно, он «продал душу дьяволу за американские доллары», презрительно хмыкал Сергей, если вместо серьезной музыки исполняет популярные произведения[53].
В любом случае Сергей добился желаемого эффекта – ультрамодернист, интеллектуал, ниспровергатель традиций. Во время трех перерывов в концерте Сергей десять раз выходил на поклоны и на следующий день насчитал в прессе одиннадцать рецензий. Он был готов к уничижительной критике – его музыка XX века была непривычна для ушей XIX века. В конце концов, одно не слишком удачное выступление перед консервативными слушателями не нанесет ущерба карьере. Кроме того, он был способен лучше, чем критики, оценить успех своего выступления. Статьи, как он и предполагал, были нелестными. New York Times назвала его человеком «отвратительных эмоций. Ненависть, презрение, гнев – прежде всего гнев, – отвращение, отчаяние, осмеяние и вызов служат в качестве образцов настроения»[54]. У критика из Tribune хватило наглости назвать его музыку «адским снадобьем», смешанным в «ведьмином котле», – только для того, чтобы на следующий день отказаться от своих слов[55]. Оказалось, случайно перепутал Прокофьева с другим ультрамодернистом.