Менахем Бегин - В белые ночи
Однажды этой солидарности пришел конец. В тот день мы спорили о войне и международном положении — наиболее частый сюжет тюремного спора. Начали с Франции и Западного фронта. Бывший офицер рассказал, что в дни передышки он получил письмо от друга, который после капитуляции Польши бежал во Францию и служил в армии Сикорского. Письмо было проникнуто оптимизмом. «Наши конные части, — писал друг, — не могли, разумеется, выстоять перед немецкими танками, но во Франции много танков и самолетов, это сила, на которую можно с уверенностью полагаться». «И вот выясняется, — продолжил наш сосед, — что эта сила, в которую нам всем хотелось верить, оказалась слабее нашей армии и продержалась еще меньше времени. Разве это не доказательство, что мы «были в порядке» и после победы швабов занялись неоправданным самобичеванием?» Второй сосед, капрал, вздохнул: «Да, если бы у нас было столько танков и самолетов»… В их словах чувствовалось непонятное удовлетворение поражением Франции, союзницы Польши. Оно, конечно, было смешано с сожалением, сожалением о победе вечного жестокого врага, но все же это было удовлетворение… Потом я узнал, что такие же чувства испытывали и выражали в то время почти все поляки. Правду говорят: страдающий от порока — будь то человек или народ — утешает себя тем, что у ближнего порок еще сильнее.
В ходе спора мы перешли от франко-польской темы к отношениям между Россией и Германией. До ареста все мы видели железнодорожные составы с нефтью, продуктами и разными товарами, проходившие через Вильнюс из России в Германию. Все мы читали поздравительную телеграмму Гитлера в день шестидесятилетия Сталина. Все мы читали ответ советского диктатора о том, что союз между Россией и Германией является кровным союзом… И все же мы считали, что столкновение между «кровными союзниками» неизбежно и является вопросом времени. Это было, разумеется, общее мнение: в «балтийском коридоре» инстинктивно чувствовали, что сам коридор, разделяющий двух гигантов, должен исчезнуть; а с его исчезновением испарились последние сомнения в скором столкновении между Россией и Германией. Не могли обмануть тут ни официальные заявления, ни внешние проявления добрососедских отношений и взаимной помощи между Москвой и Берлином.
Мои соседи говорили о предстоящем столкновении между швабами и москалями с нескрываемым наслаждением. На то были не столько национальные (они понимали, что Польша неизбежно будет поделена соседями), сколько личные причины. Бывший офицер сказал:
— Как бы там ни было, если вспыхнет война между Германией и Россией, мы выйдем из этой вонючей клетки.
Капрал добавил:
— Я думаю, что швабы побьют москалей, и если немцы придут сюда, нас выпустят на свободу. А вы, пан Бегин, не волнуйтесь, мы вам поможем, мы за вас замолвим слово.
— Я, господа, не разделяю вашей радости, — ответил я. — Столкновение между Германией и Россией, разумеется, неизбежно. Если Гитлер одолеет Англию, он захочет покорить и Россию, а если Гитлеру не удастся справиться с Англией, он вынужден будет начать войну против России. Но не стану скрывать, этот анализ приводит меня в ужас. Я думаю о том, что в случае германо-советской войны в руки Гитлера попадут миллионы евреев. Что с ними будет? Вы утверждаете, что война даст нам шанс выйти из Лукишек. Я тоже хочу выйти на свободу, но за такую цену мне свобода не нужна. Я предпочитаю оставаться в тюрьме, лишь бы они не попали в руки гестапо. Разумеется, все это теория, и развитие событий не зависит от нашего желания. Но к чему отрицать? Я не молюсь о германо-русской войне.
Сосед-офицер вскипел:
— От вас, пан, я другого и не ожидал. У вас один критерий: что хорошо и что плохо для евреев. Мне давно говорили о еврейской солидарности, но теперь мне ясно, что от этой солидарности вы не отказываетесь никогда и нигде, даже в тюрьме…
Мой ученик капрал тоже вспылил:
— Да, евреи всегда солидарны. Не отрицайте этого, пан Бегин, вы же сами сказали, что лучше нам сгнить в этой вони, лишь бы евреям не было плохо.
Что мог я ответить? Мои соседи говорили о «еврейской солидарности», как о тяжком грехе, о коварном заговоре. «Боже милостивый, — подумал я. — Чего только не делали евреи, чтобы доказать свою несолидарность? В каждой европейской войне, за исключением последней, евреи одной воюющей стороны уничтожали евреев другой воюющей стороны. Евреи известны пристрастием к внутренним раздорам и множеству мелких партий и течений. Кто может сравниться с марксистами еврейского происхождения в их отчаянной борьбе против «пережитка прошлого» — национальной солидарности и за «наднациональную» солидарность?! Сколько жертв принесено ими на этот алтарь! И все напрасно. Легендарная «еврейская солидарность» существует и будет существовать вечно — в мыслях неевреев. А коли так, — спрашивал я себя, — не пора ли снять с нее навет «заговора»? Не является ли наша судьба чем-то исключительным? Не пришло ли время превратить «еврейскую солидарность» из легенды неевреев в гордость самих евреев?»
Не имело, конечно, смысла задавать все эти вопросы соседям. Кроме того, я совершил грубую психологическую ошибку, заявив, что не присоединяюсь к их немым молитвам — молитвам-надеждам заключенных, молитвам-утешениям несчастных. Я сказал им:
— Господа, дай Бог, чтобы и в самом деле существовало то, что вы называете «еврейской солидарностью».
Оба они улыбнулись. И улыбка эта была горше их слов. Между нами пролегла тень: по одну ее сторону оказались помещик и капрал, а по другую — я. За длительное пребывание в камере эта тень несколько поблекла, но до конца она так и не исчезла.
Едва появившись в нашей камере, капрал объявил себя неверующим, прямым атеистом. Он рассказывал анекдоты о ксендзах, не соблюдающих обета воздержания. С особым удовольствием повторял он анекдот о ксендзе, который в проповедях просил: «Дети мои, слушайте меня внимательно, не берите с меня пример». Демонстративный атеизм очень сердил офицера, глубоко верующего католика, много времени уделявшего молитвам. Интересно и странно было наблюдать за безграмотным католиком, отошедшим от веры отцов, и высокообразованным человеком, усердно выполнявшим все предписания церкви — насколько позволяла это большевистская тюрьма.
Но в одно прекрасное утро мы с офицером были поражены, увидев в углу камеры погрузившегося в тихую молитву капрала. Кончив молиться, он перекрестился и после короткого колебания стыдливо сказал: «Буду молиться каждый день. Я снова верую». Офицер забыл об очередном своем бойкоте и горячо пожал руки обоим соседям. Мы стали свидетелями возрождения веры и могли в дальнейшем подтвердить, что именно она помогла капралу справиться с черным отчаянием, выпадающим на долю каждого узника НКВД. Могу также сказать, что безграмотный капрал был не единственным заключенным в Лукишках, обратившимся от атеизма к искренней вере. Многие заключенные, среди них интеллигенты и даже закоренелые скептики — ученые, с каждым днем и после каждого ночного допроса все выше поднимали глаза и обращались через тюремные стены к таинственной силе: может быть, сжалится… У сломленного человека нет опоры, нет утешения, кроме веры. НКВД вернул многих безбожников на путь веры… И ночи в Лукишках подтвердили нам, что не столько человек хранит веру в хорошее время, сколько вера охраняет человека в нужде.