Лидия Чуковская - Записки об Анне Ахматовой. 1963-1966
– Первый день первой мировой войны, – объяснила она, – проводы Бенедикта Лившица. (По-моему, Ивановым она эту фотографию уже показывала, теперь смотрели ее мы. На снимке: Мандельштам, Корней Иванович, Бенедикт Лившиц и Юрий Павлович Анненков.)
Корней Иванович шумно восхищался: «Боже, какие молодые! Неужели это мы? А я-то каков? Кажется, вот сейчас ни с того ни с сего пущусь вприсядку… И почему это у всех лица интеллигентные, а я дурак дураком?»
Все смеялись. Корней Иванович показал снимок мне, Наташе, Марианне Петровне, Ване, потом вернул Анне Андреевне42.
Она сидела молча. Наконец, решительно поднялась. Все встали. Она простилась с каждым в отдельности, каждому улыбнувшись и протянув свою легкую руку. Мне же сказала с укором: «Да подставьте же скорее свою!» – и тяжело на меня оперлась. Я повела ее через двор к машине.
Провожал нас Всеволод Вячеславович. Я спросила, как он чувствует себя после южного отдыха.
– Хорошо, – ответил он. – Очень хорошо. Только болят почему-то ноги.
Шел он, однако, бодро, чего нельзя сказать об Анне Андреевне. С тяжелой одышкой дошла она до машины, трудно села в нее. (Большое для нее усилие – шаг на ступеньку вверх, а потом, согнувшись, внутрь, и потом выпрямиться.)
Села в машину по Наташиному приглашению и Марианна Петровна – она торопилась в город.
Дал ли Кома какой-нибудь совет Анне Андреевне насчет Маковского?43
Но разве это так уж существенно? Маковский и пр.? Гораздо более заботит меня судьба «Реквиема» и ее здоровье. Одно от другого, к сожалению, в большой степени зависит.
31 мая 63 Вечером, напуганная ее давешним нездоровьем, отправилась я к ней. Думала, застану в постели. Ничуть не бывало: нарядная, в сером шуршащем платье, красивая, моложавая, – движется свободно и величественно.
Я принесла ей ту газету, то объявление, о котором ей рассказал Паустовский. Объявлено о продаже пятидесяти ее гектографированных стихотворений.
Насчет «Реквиема» принесенная мною газета заставила ее поверить мне и успокоиться.
– А-а, понимаю! – сказала она. – Они просто перепечатали «хвост» – те мои стихи, печатавшиеся в здешних газетах и журналах, которые не попали в последнюю книжку[38].
Потом радостно:
– Я сегодня получила подарок. Приятельница, проезжавшая через Москву, подарила мне одно мое стихотворение. Я совсем забыла, что когда-то написала его. Четыре строки. Написала на Пасху, в 47 году. Борису Леонидовичу.
И прочла:
Я всем прощение дарую…
И в Воскресение Христа
Меня предавших в лоб целую,
А не предавшего – в уста[39].
Затем она рассказала о Трифоновой. Оказывается, только ее одну решила она не прощать – из числа тех, кто предал ее в 46 году. Тамара Трифонова процитировала стихи о мирной прогулке по городу, как изображающие будто бы военное время, блокаду. Хотя и дата указана: «В марте 1941». Помню, помню их – благополучнейшее стихотворение о Ленинграде, самое пожалуй благополучное из когда-либо посвященных Петербургу – Ленинграду. Мирный пейзаж и тишина на душе:
Cardan solaire[40] на Меншиковом доме.
Подняв волну, проходит пароход.
О, есть ли что на свете мне знакомей,
Чем шпилей блеск и отблеск этих вод!
Как щелочка чернеет переулок.
Садятся воробьи на провода.
У наизусть затверженных прогулок
Соленый привкус – тоже не беда[41].
Вот эти стихи Трифонова приводила как доказательство равнодушия Ахматовой к судьбам своих сограждан во время блокады. Довоенные![42]
– Я собиралась не подать ей руки. Но здесь, в Москве, на втором съезде писателей, поднималась я с Евгением Львовичем Шварцем по лестнице и вижу: она стоит наверху, на площадке и радостно поджидает меня. Бежит вниз по лестнице ко мне навстречу, протягивает руку… И я подала ей свою.
9 июня 63 Пришла к Анне Андреевне – она уныло и неудобно лежит на своей узкой тахте, более похожей на койку. Вынула из сумочки стихи, предупредила: «Это не мои» и прочла. По-видимому, была довольна, когда я сказала, что стихи мне нравятся. «Это Толины. Толи Наймана».
Стихи эти интересны своею странностью. На ахматовские не похожи совсем.
В столовой Нина Антоновна, Любовь Давыдовна и Наташа Ильина собирались по какому-то случаю – или безо всякого! – выпить. Я заглянула туда, подразнила их немножко, и вернулась к Анне Андреевне.
– У меня был Кома Иванов, – рассказала она. – Вы ведь знаете: Всеволод Вячеславович в больнице. Я спросила: «Как отец?» Кома ответил «Плохо». Я сразу поняла и не стала расспрашивать…44 Мы заговорили с ним о Пастернаке. Кома дивно рассказал о «Лейтенанте Шмидте». Чтб, когда Борис Леонидович писал о Шмидте, он хотел написать его Христом. Тогда-то он и задумал свой евангельский цикл. Недаром Шмидт цитирует Евангелие. Помните? «…Я жил и отдал / Душу свою за други своя». Но потом Борис совсем отошел от этого замысла, даже позабыл о нем. Сам признался: «И долго-долго о тебе / Ни слуху не было, ни духу». Подумайте: ни слуху, ни духу о Христе!45
Не знаю, по какой ассоциации, она сказала вдруг:
– Я часто думаю, что поэзия – это верное слово на верном месте. Слова должны стоять на верных местах.
– То есть смысловое ударение совпадать с ритмическим? – спросила я.
– Это само собой. Это азбука. Нет, я о другом[43].
Тут в комнату вошла Нина Антоновна и потребовала нас обеих к столу. За столом вместе с дамами сидел молчаливый Толя Найман. Все – кроме меня! – пили очень бойко, даже Анна Андреевна, как и у нас на даче, выпила полрюмки. (Я, к сожалению, не могу совсем.) Голосй звонче, громче. Анна Андреевна рассказала, что Луконин, выпросивший у нее для журнала кусок «Поэмы» со вступлением Корнея Ивановича, теперь требует, чтобы она написала что-нибудь о Маяковском46.
Она не хочет.
– В последний раз я видела Маяковского так. Это было в 24-м году. Мы с Николаем Николаевичем шли по Фонтанке. Я подумала: сейчас мы встретим Маяковского. И только что мы приблизились к Невскому, из-за угла – Маяковский! Поздоровался. «А я только что подумал: «Сейчас встречу Ахматову»». Я не сказала, что подумала то же. Мы постояли минуту. Маяковский язвил: «Я говорю Асееву – какой же ты футурист, если Ахматовой стихи сочиняешь?»48.
– Эта встреча для Луконина не годится, – сказала Нина Антоновна. – Но ведь у вас были с Маяковским и другие встречи. Раньше.
– Были, – ответила Анна Андреевна, но рассказывать не стала.
Я попросила разрешения уйти в другую комнату и посидеть одной. Не знаю, от духоты ли, или от чего другого, но с каждой минутой всё громче, чаще и сбивчивее стучало сердце. Я ушла в комнату Анны Андреевны, села у окна и распахнула его. Тишина и прохлада быстро привели меня в порядок. Вошла Нина, а с нею и Толя: они поставили передо мной табуретку, на табуретку – чемодан Анны Андреевны, а потом Нина вернулась к гостям, а Толя принес чашку чая и бутерброд. Я сказала Толе про стихи, сказала, что стихи его мне понравились, и стала расспрашивать, где он учился, что окончил. Оказалось, он наш, ленинградец! молодой инженер, окончил Технологический институт. В разговоре прямизна черт, неподвижность и сумрачность совершенно пропали. Напротив, лицо стало переменчивое и выразительное. С большим остроумием и, более того, даже с актерским блеском – рассказал он об обычаях и нравах в своем Институте49.