Василий Катанян - Прикосновение к идолам
У нас Горовицы жили в большой комнате, где стоял рояль, оставленный из-за войны кем-то из жильцов. Я жил в проходной комнате за ширмой, которую расписал персонажами половецких плясок. Через меня ходили и Регина с мужем, и ее ученики, и их гости — Гилельс, Ойстрах, Яков Зак. Я каждый раз трепетал и пялил глаза.
Регина была маленькая, энергичная женщина, очень ироничная, говорила скороговоркой, как-то криво-лукаво усмехаясь. Три дня подряд к нам приходил один эвакуированный дряхлый интеллигент, не помню уже чей знакомый. Ему нужен был телефон, и он от нас звонил — сидел в моей комнате, читал газету, звонил и ему звонили, я, между делом, поил его скудным чаем. А Регина все время ходила мимо, то на кухню, то еще куда-то, — и этот господин каждый раз галантно вставал при ее появлении. Он это делал с трудом, поднимался в три приема. Пока она стремительно проносилась с помелом или сковородкой, он едва успевал выпрямиться. «Сидите, сидите», — говорила она, пробегая, но он не мог сидеть, когда в комнату входила дама, вернее — врывалась. Постепенно Регина причесалась, подмазалась, переоделась, чтобы как-то соответствовать этикету и к вечеру, проносясь с кастрюлей, уже кокетливо ему улыбнулась. На второй день повторилось то же самое. «Меня мучает совесть, это воспитание убьет его. Он просто умрет от этих вставаний. Как бы его обуздать?» Но обуздать его не удалось, и Регина свободно вздохнула, только когда он отзвонился и галантно распрощался. Мы очень смеялись, когда выяснилось, что он три дня сватался по телефону, но безуспешно. Верно, «модных колец не достали».
Регина разговаривала со мною о серьезной музыке и брала с собою в консерваторию. Однажды мы ехали на концерт в метро и в вагон вошла толпа солдат с оружием, с рюкзаками, их явно везли с одного вокзала на другой и дальше — на фронт. Они были все серые, угрюмо смотрели на раззолоченные станции и на пассажиров. Регина сказала: «Когда едешь в концерт, там свет, музыка и забываешь о том, какой ужас творится вокруг, ведь их везут на смерть!» И мы, притихшие, поехали дальше. Я хорошо помню плакаты, которыми были обклеены стены вагонов: «Воин, освободи!» и «Отомсти немцу».
Что-то важное никак не можешь вспомнить, а частности врезаются. Помогает дневник:
«12.12.44 — Ходили в Консерваторию на концерт Софроницкого. В зале было холодно, Софроницкому было холодно и играл он холодно. Но мне понравилась «Лунная».
«25.12.44 — «Ходили с Р. в Камерный театр на генеральную «Без вины виноватых». Кручинина — Коонен. Было безумно скучно, Коонен не понравилась. Незнамов — молодой дебютант Кенигсон. Темпераментный, Коонен еле за ним поспевала. Дома топилась печь, мама заварила чай, а Регина поставила соевые конфеты».
«28.1.45 — Вечером у Регины были Яков Зак и Генрих Нейгауз. Зак очень высокий и, когда проходил по моей комнате, согнулся, верно чтобы не быть таким громоздким. А Нейгауз сказал «извините» и протянул руку в шерстяной митенке. Регина сказала, что он не снимает ее из-за холода. Я видел, он и на концерте в ней играл. Только на правой руке — наверно, она больная».
Уезжая в 1957 году из Харькова, где я видел Регину, я подумал, что эта страница закрыта. Ан нет.
В 1978 году попал я на концерт Владимира Горовица в Карнеги-холл. Это было, конечно, дневное выступление, и Горовиц произвел на меня неизгладимое впечатление. (Почему он выступает днем? Рахманинов ему сказал, что наибольший прилив энергии в человеке в 3–4 часа.) Гм… Как только он, с несколько громоздким задом, носатый и ироничный, вышел на эстраду, я сразу вспомнил столь же носатую и ироничную Регину, и всю ее жизнь в Доброй слободке, с дымящейся печкой, ученицами и Нейгаузом в шерстяной митенке от холода…
Когда Владимир Горовиц приехал с концертами в Москву, Регины уже не было на свете — она умерла в 1984 году от третьего инфаркта.
Уезжая в освобожденный Харьков, Регина по просьбе Нейгауза сосватала нам студента. «Он жить не будет, а будет только приходить заниматься, ему нужен рояль». Он приходил большеголовый, одетый плохо, как все тогда, и, что-то буркнув, проходил в дальную комнату к роялю. Иногда просил позволения позвонить или стакан воды. В разговор не вступал, и я за все время сказал с ним не более десяти слов. Он знал, где лежит ключ и, когда нас не было, сам открывал дверь. Платил за него, кажется, Нейгауз.
Через какое-то время наступили каникулы, и больше мы его не видели. А летом объявились родственники умершей хозяйки рояля и увезли его, а он стоял у нас несколько лет! И когда студент осенью позвонил, то играть у нас ему уже было не на чем.
В пятидесятых годах, на концерте в консерватории, я чуть не упал со стула от неожиданности, когда увидел маэстро, выходящего на сцену. Оказалось, что на нашем ветхом инструменте занимался… Святослав Рихтер!
Страшно даже вспомнить
1937-й. У нас дома постоянно говорили, понижая голос, об арестах, расстрелах, процессах — говорили с ужасом и осуждением власти. Еще бы: двое наших родных были репрессированы, масса знакомых, которые ходили к нам в дом, родители моих товарищей… Однажды мама кое-как мне объяснила несправедливости и жестокости, которые творились вокруг, но строго-настрого запретила с кем-либо разговаривать на эту тему. Разумеется, это было не похоже на доклад Хрущева, но азы я запомнил на всю жизнь и долгие годы ощущал страх.
Как ни странно, репрессии не коснулись жильцов Доброй слободки, но вокруг…
Летом мы жили на даче в «Отдыхе», в поселке старых большевиков, откуда этих большевиков и брали. На нашей даче за стеной обитала семья — муж и жена. Я запомнил, что его звали Герц, т. к. жена часто звала его из сада. Однажды ночью я проснулся от шума и увидел бабушку, которая стояла у двери и слушала, приоткрыв щелку. Когда я зашебуршился, она сказала мне на ухо, что приехали арестовывать Герца и идет обыск, — «Лежи тихо!». Вдруг в стенку стали стучать то выше, то ниже и бабушка шепотом мне объяснила, что ищут тайник с оружием. Оружие? У старого Герца и его жены? Обыск длился долго, я засыпал и просыпался, наконец зафырчала машина и Герца увезли. В коридор вышла его жена вся в слезах, и бабушка ее обняла, стала утешать и пошла к ней. Была темная августовская ночь, я помню, как сильно пахли флоксы, а они цветут в августе.
Герц умер в тюрьме до войны.
Там же в Отдыхе я играл с девочкой Лялей Поповой. Ее родителей летом арестовали и назначили какую-то опекуншу, которая утром уезжала, а вечером возвращалась. Мы продолжали вместе купаться и ходить за маслятами, но Ляля стала замкнутой, а я себя чувствовал натянуто. От всего этого было тревожно.
Зимой мы узнали, что Ляля — ей было 15 лет — написала записку, что не верит, будто ее мама и папа враги народа. На чердаке, взломав сундук, она взяла отцовское охотничье ружье, легла под одеяло, накрыла голову подушкой и выстрелила в висок. Выстрела соседи не слышали, но вскоре заметили дым — тлела подушка…