Валентин Булгаков - Как прожита жизнь. Воспоминания последнего секретаря Л. Н. Толстого
Самое чтение курсов протекало в высшей степени хаотично и беспорядочно и часто комкалось и прекращалось вследствие целого ряда случайных причин: болезни лектора, перевода профессора из одного университета в другой, внезапной студенческой забастовки и т. п.
Об одном, немолодом уже, но очень изящном и, как говорили, очень богатом преподавателе, почти никогда не посещавшем лекций, так что мы то и дело расходились из аудитории безрезультатно после долгого и напрасного ожидания его, известно было, что он подвержен запоям. Но почему же в таком случае такого преподавателя держали на его посту? Нам это было непонятно.
В отношении неаккуратности наших новых лекторов дело шло много хуже, чем в гимназии, где в подобных случаях обязанности преподавателя возлагались на другого и общий ход преподавания все-таки не нарушался. В университете этого не было. Правда, студентам «зачитывали» и эти скомканные и недочитанные курсы, но кого же из желавших серьезно учиться слушателей университета такие «зачеты» могли удовлетворить?!
Наконец, через некоторый промежуток времени я убедился еще и в том, что слушание лекций – довольно непродуктивное занятие по той простой причине, что большинство лекций уже издано и только перечитывается профессорами по готовому печатному тексту снова и снова. Помню, как поразило меня это открытие, сделанное мною совершенно случайно именно на лекции профессора Л. М. Лопатина: старательно записывая один раз лекцию Лопатина по истории новой философии (а он читал всегда с большим апломбом, как-то выкрикивая, выбрасывая отдельные слова, будто лая), я услыхал, как на скамейке позади меня два молодых студента забавлялись тем, что потихоньку подсказывали почтенному профессору наперед каждую его фразу. Обернувшись, я узнал, что перед товарищами лежит несколько лет тому назад отпечатанный курс лекций нашего философа, и он теперь повторяет этот курс слово в слово. Не трудно представить, какое это на меня произвело впечатление! Я бросил карандаш и перестал записывать. А потом перестал и ходить на лекции проф. Лопатина. Между прочим, лекции того же Лопатина по психологии оказались тоже простым вычитыванием печатного и свободно продававшегося в магазине Карбасникова курса.
Профессор состарился. Курсы когда-то были глубоко обдуманы, добросовестно проработаны, написаны. Если следить за всей новой литературой, если подвигаться самому вперед в мышлении, то можно бы и нужно было бы, конечно, все снова и снова перерабатывать, дополнять старые курсы, но… голова устала, хочется покоя, университетское жалованье идет правильно, появляется соблазн заслужить его без работы и напряжения, соблазн «отчитываться» перед студентами два раза в неделю по старому тексту. И так как никто профессора не контролирует, то это оказывается возможным.
Л. М. Лопатину, идеалисту соловьевского типа, должно быть, действительно надоели его выступления перед студентами. (К сожалению, студенты тут были ни при чем!) К обязанностям своим он относился совершенно формально. «Отчитавшись», экзаменовал впоследствии студентов тоже формально: совершенно не интересуясь тем, как они отвечают, ставил им снисходительно удовлетворительные баллы даже в тех случаях, когда они ровно ничего не знали. Практических работ со студентами никаких не вел, сочинений им не задавал. От Ильи Львовича Толстого и от писателя Ивана Алексеевича Бунина я узнал через несколько лет, что Лопатин был завсегдатаем широко популярного тогда в Москве клуба при Московском литературно-художественном кружке11 в доме Востряковых на Большой Дмитровке: приезжал поздно вечером и оставался там за ужином чуть не до рассвета средь «ликующих, праздно болтающих», в залах, переполненных представителями московской буржуазии, картежными игроками, литераторами, богатыми врачами и адвокатами, актерами и балетными дивами, в сутолоке и гвалте, в атмосфере, отравленной табачным дымом и алкогольными выпарами… О вкусах, конечно, не спорят… Я знал за границей поэта, русского эмигранта (П. П. Потемкина), который в такой только трактирной, ресторанной, клубной обстановке и мог писать. Есть тоже у каждого человека свои пристрастия и слабости. Но все же: место ли было истинному философу в таком кабаке?
Студентом я об этой странности старика Л. М. Лопатина, правда, и не знал. И хорошо, что не знал. Но тогда, в молодые годы, выдвигалось против него другое «обвинение». Лопатин, превыспренный соловьевец, был членом партии «октябристов»12, подслуживавшейся к правительству Николая II, правобуржуазной гучковской партии, известной в широких кругах русского прогрессивного общества под названием партии «чего изволите?». Что загнало туда философа?! Приверженность к капитализму? Неверие в высокий социальный идеал, в политический прогресс? Но на что же, в таком случае, нужна была ему его философия?
Эти вопросы о Лопатине с особым упорством и недоумением ставил себе и нам всем, студентам-философам, один из наших товарищей по «группе L» бывший народный учитель, вместе со мною экстерном державший в Томске экзамен на аттестат зрелости, человек довольно оригинальный и сильный, Константин Николаевич Корнилов, впоследствии сам ставший профессором Московского университета по кафедре психологии, а в настоящее время (1946) являющийся не более и не менее, как вице-президентом Академии педагогических наук РСФСР Блондин с серьезным, почти суровым лицом, пышными светлыми усами и предоброй, детски-чистой улыбкой, Корнилов не столько негодовал по поводу того, что философ записался в «октябристы», сколько хотел указать нам, своим товарищам, какую малую цену имеет весь пресловутый лопатинский идеализм, если в конце концов он мог привести философа только к этому «октябризму». Сам Корнилов был в те годы социал-демократ-меньшевик13. Его убежденность вызывала во мне искреннее уважение.
«Вот была бы карьера, – думал я, – четыре года изучать под руководством Л. М. Лопатина идеальнейшую, превыспреннейшую, отвлеченнейшую философию для того, чтобы затем записаться в партию «чего изволите?».
Перестав посещать большинство лекций, я решил, что смогу с гораздо меньшей затратой времени и сил проштудировать их и сдать на экзаменах (университетские «зачеты» оказались ничем иным, как экзаменами), по книгам. Но и тут я наткнулся на явление, которое, в сущности, тоже никак не могло упрочить моего доверия к университету, а наоборот, могло только еще более ослабить его.
Как известно, студенты учатся по книгам, рекомендуемым профессорами. И здесь у всякого профессора стоит обыкновенно на первом плане его собственный учебник, если таковой имеется, или же данный, читаемый им курс лекций, если особого учебника профессор еще не написал. Студенты обыкновенно только его и проходят, так как на экзамене – и это факт – всякий профессор требует если не исключительно, то главным образом знания своего учебника или курса. Профессор обязывает в этом студента. Что же получается? Молодой человек, любознательный, желающий приобщиться к науке, должен знакомиться с нею не по первоклассным трудам первоклассных авторов, а по литографированным лекциям разных посредственностей…
Явление это самым плачевным образом отзывалось на успехе истинной научной работы, причем, как я замечал, оно главным образом отзывалось вредно именно на наиболее даровитых и старательных студентах. Вынужденные вместо великих книг и сочинений изучать труды далеко не «великих», доморощенных университетских ученых, такие студенты могли успешно проходить университетский курс только при условии игнорирования или кастрирования своих собственных, самостоятельных, действительных духовных запросов. В противном случае прохождение ими университетского курса неизбежно замедлялось, а иногда и не дотягивалось до конца.
Я помню, как однажды я и сам изображал собою буриданова осла: мне надо было готовиться к очередному «зачету» и одолеть университетский учебник, а между тем я как раз заинтересовался книгой немца д-ра Эльцбахера «Анархизм» (с изложением главнейших анархистских теорий, в том числе – Бакунина, Кропоткина и Толстого), появившейся незадолго перед тем в русском переводе. Книга глубоко захватывала меня, но я не мог вполне погрузиться в нее (в то время я, собственно, ничего не «читал», а все «изучал»), потому что мешала необходимость сдавать «зачет» по университетскому учебнику. Я в напрасной (с теперешней моей точки зрения) тревоге кидался от одной книги к другой и. в результате, как это ни смешно, действительно, не одолел ни той ни другой из них. Книгу Эльцбахера пришлось сдать в библиотеку, а «зачет» отложить до следующего полугодия!..
В моем представлении оставалось еще не поколебленным значение «практических занятий» в университете, так называемых семинариев и просеминариев, на которых читались студенческие рефераты и производилось их обсуждение. Но непосредственное участие в этого рода университетских занятиях скоро заставило меня и тут отказаться от каких бы то ни было особенных ожиданий. Почему? Да потому, что и тут я увидал только школьную учебу, а не искреннее, совместное стремление учеников и учителей к истине, на которое я рассчитывал.