Хелен Раппапорт - Застигнутые революцией. Живые голоса очевидцев
У восемнадцатилетней подруги Дороти Сеймур, сестры милосердия Энид Стокер[28], развлекаться не было возможности. Она была поражена теми страданиями, которые испытывали раненые, – и в равной мере она была восхищена их стоицизмом на краю смерти и их простой крестьянской верой, которая проявлялась в частых молитвах перед иконами, висевшими по углам их палат. Они много пели и играли на балалайке, по-детски благодарили ее, что ее весьма трогало, но некоторые ее истории просто разрывали сердце{109}. Так, она вспоминала одного молодого солдата, Василия из Сибири, у которого были ампутированы обе ноги. Однажды он лежал на своей койке с культями на подушке, «когда в палату зашел старый крестьянин. Он проделал путь неведомо как, в тысячу миль, чтобы встретиться со своим сыном». Однако как только он увидел его, он начал кричать, «слезы потекли у него по щекам». Стокер ужаснуло то, что, по словам переводчика, старик проклинал юношу: «Почему он не умер? Тогда они получили бы за него небольшую пенсию – а сейчас он для них непосильное бремя. Как он теперь сможет работать в поле? Для них это еще один дармоед, которого надо кормить, а они и так уже почти голодают»{110}.
В России к этому времени насчитывалось уже более 20 000 вернувшихся с фронта солдат, потерявших руки или ноги. Дороти Сеймур была довольна своей работой, устраивая для этих калек прогулки в дрожках по заснеженному Петрограду и угощая их чаем{111}. Некоторые из них никогда не покидали своих деревень, пока не были мобилизованы, и после нескольких месяцев, проведенных в госпитале, еще не видели столицы. Для Дороти Сеймур это было все же лучше, чем весь день сидеть и готовить бинты. К большой досаде леди Бьюкенен, Дороти Сеймур (благодаря своему положению при британском дворе и ее родственным связям с тетей императрицы, принцессой Еленой) получила личное приглашение императрицы посетить ее в Царском Селе. Разве она могла отказаться от возможности увидеть женщину, «которая вершила историю и которой предстояло войти в историю»{112}? Эти слова были гораздо более пророческими, чем Дороти Сеймур могла себе представить.
К январю 1917 года петроградская зима измучила всех в госпитале. Помощница леди Пэджет, леди Сибил Грей[29] (еще одна аристократка из семьи, занимавшей в обществе высокое положение; она была дочерью бывшего генерал-губернатора Канады), считала, что русскую зиму трудно переносить{113}. «Здесь солнце не светит, как в Канаде, – написала она в своем дневнике. – Если у таких, как мы, комнаты редко прогреваются выше 50 градусов[30], то как же холодно должно быть у бедняков?» Тем не менее город мог еще по-прежнему производить сильное впечатление: Исаакиевский собор, который был виден из госпиталя, «недавно полностью покрылся снегом и смотрится очень красиво, колонны и все остальное выглядят, словно молочный алебастр, бронзовые статуи на фоне белого, и все это увенчано золотым куполом. Два прекрасных тонких изящных золотых шпиля ловят все проблески солнечного света»{114}. При всех вынужденных лишениях Сибил Грей (как и другие медсестры в Англо-русском госпитале) признавала, что было нечто волнующее и пьянящее там, где она оказалась: «Я бы сейчас ни за что не уехала из России». Она была уверена, что недавнее убийство Распутина являлось прелюдией к чему-то гораздо более драматичному. «Не правда ли, любопытно, что чего-либо крайне важного и значительного можно достичь лишь путем интриг и убийств, – писала она домой, имея в виду убийство Распутина близкими членами царской семьи, князем Феликсом Юсуповым и великим князем Дмитрием Павловичем. – Можете ли вы представить себе, чтобы Теки, Коннахты[31] и др. совершили нечто подобное в Англии?»{115}
В то время как Дороти Сеймур была заинтересована в том, чтобы остаться и наблюдать за дальнейшим развитием событий, в другом районе Петрограда другие британские граждане, такие как медсестры Лилиас Грант и Этель Мойр, отчаянно пытались выбраться домой. Британский консул Артур Вудхаус, чья канцелярия находилась на Театральной площади возле Мариинского театра, с самого начала войны был чрезвычайно занят, помогая британским подданным, оказавшимся в затруднительном положении на просторах России, от Балтики до Урала, вернуться на родину. «Масса людей желала поехать домой, с учетом беженцев с территорий, захваченных немцами, это вскоре превратилось в бурный поток», – вспоминала его дочь Элла. Она отмечала, что многие из них «в начавшемся хаосе потеряли свою работу, как, например, сотни гувернанток, состоявших ранее в услужении у состоятельных семей по всей стране… Проведя нескольких лет за границей, эти несчастные женщины теперь возвращались на свою родину, причем у многих из них не было дома, куда можно было бы вернуться». Это было печальное зрелище; «многие из них приходили все в слезах, поэтому мы называли их классом Б.Б.Б. (беспомощных, безнадежных, бесправных)»{116}.
Дипломатический корпус, в условиях роста объема работы и предсказаний неизбежных социальных потрясений, продолжал свою деятельность. Первый день российского Нового года (в этот день стояла сильная стужа) ознаменовался блистательным приемом восьмидесяти представителей дипломатического корпуса в зале Екатерининского дворца в Царском Селе. В то время как посол США Дэвид Фрэнсис (наряду с другими девятью сотрудниками своего посольства) пренебрег официальной дипломатической атрибутикой: бриджами, обувью с пряжками и шляпой с плюмажем, отдав предпочтение фраку и воротнику-стойке, остальная часть дипломатического сообщества прибыла при полном параде, на «роскошном» поезде специального назначения, который был предоставлен дипломатам{117}. С него они перегрузились в сани с меховой полостью и помчались на них сквозь круживший снег, мимо замерзших деревьев парка, под звон бубенцов. По мнению американского дипломата Нормана Армора, для того чтобы добиться полного сходства с классическим русским сценарием, не хватало лишь «воя волков»{118}. «Перед нами предстала заколдованная страна, полная чудес, – писал французский дипломат Шарль де Шамбрюн. – Изысканно украшенный фасад дворца ждал гостей, подсвеченный тысячью огней в полукружье снежной белизны». Тем не менее он (как и многие его коллеги-дипломаты) задался вопросом: «После всего того, что произошло, и всего того, что говорили, и с учетом всего того, что надвигалось на нас, как мы должны были относиться к хозяину всего этого великолепия?»{119}
«Избавившись от несметного количества верхней одежды», собравшиеся дипломаты дождались, когда двойные двери гостиной в красном цвете с позолотой распахнулись двумя высокими привратниками-эфиопами в чалмах, и их «ввели в самый величественный зал, который я когда-либо видел, с бесконечными золотыми зеркалами и бесчисленными электрическими огнями», как вспоминал Дж. Батлер Райт. Затем они были в порядке старшинства организованы в группы, расположившиеся за своим «дуайеном» сэром Джорджем Бьюкененом и его сотрудниками, и в зал вошел император Николай II, одетый в простую серую казацкую черкеску, чтобы поприветствовать их. В течение двухчасового приема он доброжелательно, с присущей ему улыбкой и рукопожатиями, беседовал на превосходном английском и французском языках. «Он спросил меня, как долго я нахожусь в России, как мне здесь нравится, не страдаю ли я от холода, и пообещал, что летом будет прекрасная погода», – вспоминал Райт{120}. Император Николай был мастером подобных пустых любезностей; он почувствовал себя явно некомфортно, когда сэр Джордж Бьюкенен воспользовался возможностью, чтобы попытаться убедить его в «необходимости решительного наступления на Восточном фронте, чтобы снизить давление немецких войск на Западном». По оценке Нормана Армора, это был неуместный шаг со стороны британского посла в ходе такого чисто светского мероприятия: «Я видел, как император мял свою каракулевую шапку, выдавая раздражение, нарастающее по мере продолжения речи Бьюкенена»{121}.
Во всех остальных случаях реакция императора во время бесед была вполне обыденной, его взгляд – доброжелательным, но пустым. По мнению Шарля де Шамбрюна, было ясно, что он «не проявлял большого интереса к ответам своих собеседников»{122}. Посол Дэвид Фрэнсис, плененный внешним очарованием императора, не смог заметить его изнеможения: «Мы все были поражены радушием Его Величества, его выдержкой и его несомненным отличным физическим состоянием, а также живостью его высказываний», – отметил он в своем дневнике. По его мнению, император «предоставил возможность убедиться, что он вполне уверен в себе», причем до такой степени, что американский посол был рад выйти «покурить» с военно-морским атташе США Ньютоном Маккалли, с которым он предпочел говорить о «свержении Порфирио Диаса[32] в Мексике», а не о ситуации в России{123}. Однако Райт, как его коллега Армор, полагал, что император Николай «казался очень нервным, его руки постоянно ерзали». Французский посол Палеолог был с этим согласен: «бледное тонкое лицо» Николая «выдавало сокровенную суть его тайных мыслей»{124}.