KnigaRead.com/
KnigaRead.com » Документальные книги » Биографии и Мемуары » Андрей Белый - Книга 1. На рубеже двух столетий

Андрей Белый - Книга 1. На рубеже двух столетий

На нашем сайте KnigaRead.com Вы можете абсолютно бесплатно читать книгу онлайн Андрей Белый, "Книга 1. На рубеже двух столетий" бесплатно, без регистрации.
Перейти на страницу:

Скоро я понял: черта, нас сближающая, — непредвзятость; у нее не было взятых напрокат устоев; а свои устои вынашивались с трудом; пестрые тряпки и ассирийские фрески создавали скромной комнате завлекательность; так и О. М. — «девочка», ровня (как мы), но оттого, что больше всех видит, знает, переживает, оттого и может свободно признаться малолетнему сыну:

— Сережа, я знаю, что я ничего не знаю.

Вслух, принас, не чинясь, как «большие», думала про себя; думание — неугомонная диалектика огромной культуры, которая в ней жила, в других — нет.

Бесконечно много читала, выискивая новинки: и для себя и для «Нового Журнала Иностранной Литературы»;157 вглядывалась во все новое: Уайльд, Ницше, Рэскин, Гурмон, Верлэн, Маллармэ, — стояли перед ней, выстроенные во фронт; прицеливалась к ним трезво: что дать русскому читателю? Уайльда или… «Сен-Марса», которого перевела она158. Входили в неурочный час в пеструю комнату и видели О. М., сидящую с ногами на кушетке и согнутую в три погибели: на коленях, поставленных тычком и покрытых пледом, — доска; на доске — бумага; О. М. переводила часами, перевязав голову (мигрень); работа же — срочная; работала, иногда с утра и до ночи, чтобы к обеду, к чаю, соскочив с кушетки, переродиться в яркую, от мысли юнеющую и сильную духом и юмором собеседницу: ничего от «ученой», «литераторши» и «синего чулка»; только — уют, живость и провокация к разговору; пленительная распределительница тем и уютнейшая хозяйка дома, угощающая чаем, суетилась над чашками, накрывши «подрясничек» (черненький балахончик) случайно попавшейся сквозной, тюлевой шалью; вы заглядывались: уже не английское что-то, а подлинно итальянское: смуглая, черноглазая, поражающая рельефом порывистой мысли и юмором паузы; а перевод — ждал: труженица!

Чтение, переводы, живопись, незабывание театра, концертов, пристальное прослеживание новых иллюстрированных журналов «Югенд», «Студио»159, поздней «Мира Искусства», ознакомление с новой книгой Бальмонта и Брюсова, соединение с умением пережить сызнова «Фритиофа» Тегнера;160 и вместе с тем: настороженность любящей жены (М. С. слаб), матери (Сереже грозит ревматизм); жила семьей, не забывая огромной родни (Соловьевы, Поповы, Бекетовы, Коваленские, Марконеты и прочие составляли своего рода «клан»), живо переписывалась, накладывая на все яркий отпечаток вкуса, ума и просто знания; какая богатая, непредвзятая и кипучая жизнь!

Ей было не до того, чтобы казаться «маститой», как ученым дамам нашего круга (Веселовской, Янжул), или экстравагантной, как это принято у «художниц» (она — выставляла на выставках); переводчица-эстетка, историк литературы, дебютировавшая яркими пробами пера, художница, хозяйка дома, умница, горячо ищущая правды и смысла, ни на чем не остановившаяся, готовая и на монастырь, и на взрыв — какая же она «только художница»?

Я к ней привязался как к старшей сестре, а не только как к матери друга.

И ей я пылко благодарен за то, что она поверила мне, меня разглядев в затаенном, дерзающем, бунтарском (М. С. долго ко мне присматривался); она же сказала сразу:

— Вы — наш.

Она, а не М. С, даже не Сережа, ввела меня в их семью, усадив против себя за круглый стол; так и просидел с 1895 до 1903 года (сидели крест-накрест: я — против О. М.; а Сережа — против М. С).

Скоро из ее именно рук я стал получать оформляющую мое сознание художественную пищу;161 М. С. выдвигал классиков, заявляя, что его вкусы — консервативны (это не мешало выдвигать маститым друзьям бунтарей, нас); О. М. сказала свое «да» всему «декадентскому» (то есть тому, что именовалось декадентским); передо мною возникли в первый же год посещения Соловьевых: прерафаэлиты, Ботичелли, импрессионисты, Левитан, Куинджи, Нестеров (потом — Врубель, Якунчикова и будущие деятели «Мира Искусства»); вспыхнул сознательный интерес к выставкам, Третьяковской галерее; ряд альбомов, журналов с изображениями итальянцев и новейших художников в сведении с моими тайными упражнениями в «глазе» и «наукой увидеть» столь же бурно развил культуру изобразительных искусств, сколь оформил мои симпатии к символистам; она заинтересовала меня вскоре Бодлэром, Верлэном, Метерлинком, Уайльдом, Ницше, Рэскиным, Пеладаном, Гюисмансом; то, о чем я издали слышал, приблизилось, стало ежедневным общением, обменом книг и мыслями о прочитанном; в противовес ровному выращиванию меня в моральных лучах Михаилом Сергеевичем, стиль моей дружбы с О. М. выявил неровное, угловатое схватки и несогласия, в которых не всегда она оказывала правоту взрослой (это и было в ней дорого); не прошло и двух лет, как мы с ней остро царапались из-за Ибсена, Достоевского, которых я боготворил и которых она ненавидела, из-за премьер слагающихся в настоящий театр «художественников», которых отрицали все Соловьевы и к которым пылал я;162 тем не менее: посещения Соловьевых (сперва не менее трех раз в неделю; потом — четырех, пяти, ежедневных и, наконец — два раза в день) стали мне школой; к урокам Поливанова, к собственному философскому чтению, к практическим упражнениям присоединялось принятие в члены чайного стола Соловьевых, или моей Флорентийской академии.

Я был раз навсегда вырван из гибельного подполья; в общении с О. М. начал обретать свой язык, который был «наш язык», язык бесед с Сережей и Ольгой Михайловной; мое безъязычие коренилось в том, что я, переживая метафору в жестах игры и любуясь метафорой языка, не ввел ее в обиход; а все новое, что во мне жило, было не-оформлено без метафоры; у Соловьевых я слышал:

— В. Ф. М.163 — фавн; он — козлит.

Меня осенило:

«Ээ, — да так можно вслух говорить; я же думал, что это — верх неприличия!»

И я заговорил на жаргоне квартиры; жаргон оформил и заострил: вышел язык «Симфонии».

Этому приобщению меня к языку я обязан Сереже и О. М.; до них я не забывал в процессе выговаривания процесса выговаривания; и строил фразу, как перевод на латинский язык; разговаривая же, думал: «что бы еще сказать?» Все, что высказывал, было некстати; с Ольгой Михайловной забывал процесс речи; и — речь лилась; оказывался сметливым отроком.

Характеризуя покойную О. М., должен подчеркнуть в ней не то, что подчеркивалось (между прочим и мною); не только экстравагантный порыв, который в ней жил, но многое другое, преобладавшее: трезвость, реализм, практицизм, свойственный трудовому человеку, помогающему мужу зарабатывать средства к жизни; и остро видела мелочи; ее полеты служили ей средством на краткое время забыть рой забот (материальных, семейных и родственных), чтобы с утра в них опять очутиться; ей было бы свойственно говорить: «Утро вечера мудренее»; «утро», трезвость дневного сознания были подчеркнуты; романтизм иных жестов имел изнанкою не наивное улетание в «куда-то» и «что-то», а страстность весьма реальной натуры: страстность и ум, — этими чертами определялась она более, чем эстетизмом; в ее понимании новых веяний не было подленького эстетизма, который выступил на поверхность жизни Москвы, как сыпь, с которой теперь нас безграмотно (а иногда и подло) связывают; она понимала многое не от «мистики» чувств, а от ума; утонченность действенна, когда она не врожденна; врожденная утонченность часто есть «декаданс»; утонченность в О. М. — итог большой работы, усилий ума; все отдающее «эстетизмом» ей было чуждо, как отвратительный стиль; она любила Рэскина, но разбиралась в Рэскине, любила Берн-Джонса, Гента, Россетти задолго до моды на них; любила не слепо, с разбором; вовсе не понимать ее — мыслить, будто была она переутонченницей ради «стиля»; ее фигурка в стареньком подряснике, покрытом тюлевой тряпочкой, и прическа башенкой (для скорости), нас пленявшие, были самим антимодернизмом; стилизованные головки, прически на уши или десятки вскоре появившихся «незнакомок», «прекрасных дам» и прочих «нечистей» внушили бы ей, трезво-реальной, гадливость; по отношению к этой компании, сведшей «новые веяния» к стилю головок с коробок конфет, она была скорее уж «синим чулком»; еслиJ же случался и «стиль» от сочетания старенького балахончика с тюлем и башенкой кое-как сколотых волос, так это был «стиль» всех ее жизненных выявлений, выстраданных узнаний, рабочих трудов, так ее облагородивших, что, надень она и рогожу, а на голову хоть котел, нашлись бы дуры, которые бы из этого действия небрежения ее к себе вывели б новую моду. Помню, как убила ее встреча с умницей Гиппиус, элегантной, одетой с утонченным вкусом и вовсе не выпиравшей тем «стилем», которым скоро окрасилась Москва и которому подражали: от богатых купчих до бедных курсисточек; Ольга Михайловна, переписывавшаяся с Гиппиус, но ее не видевшая, пришла в ужас от нее с первой встречи; в чем дело? В «стиле», в сознательном «эстетизме», хотя б и со вкусом; сколько было ссор между нами из-за 3. Н. Гиппиус, которую О. М. вычеркнула из списка живых; за что? За лорнетку, под-крас губ и за белое платье нам «напоказ».

Перейти на страницу:
Прокомментировать
Подтвердите что вы не робот:*