Валерий Демин - Андрей Белый
Роман «Москва» по-прежнему не сдвигался с «мертвой точки». Но это вовсе не означало, что Белый только купался в море и загорал на солнце, собирал камушки, играл в мяч, участвовал в любительских спектаклях и занимался, как он сам выразился, «чесанием языком». И не только инсценировку «Петербурга» прочел он вслух на вечерних посиделках, но и поэму «Первое свидание», а также лекцию «Философия конкретного знания» и «Слово о Владимире Соловьеве» (в день памяти философа). В диспутах и дискуссиях по обыкновению участвовал горячо и запальчиво. Особенно запомнился спор с молодежью – «Россия и Запад», о сравнительной ценности русской и европейской культур, тогда Белому пришлось выступить в роли неославянофила, отстаивая самобытность русской литературы и искусства. В другой раз в ответ на выпад одного из гостей в адрес Максима Горького Белый демонстративно покинул раззадорившуюся компанию…
Мирил правых и виноватых спорщиков, как всегда, Макс Волошин – ему это удавалось идеально. Перед отъездом он подарил Белому и Клавдии Николаевне по акварели с видами Карадага. Надписи сделал такие: «Дорогая Клодя, мне бы хотелось, чтобы это небо, запечатленное на коктебельском камне, вновь привело вас сюда. Макс. Коктебель. 10. IX. 1924»; «Милый Боря, мне бы хотелось, чтобы эта моя земля стала и твоей землей. Вернись в Коктебель. Макс. 11. IX. 1924. Коктебель».
Через два месяца Волошин уже писал Белому в Москву: «Коктебель рано опустел и наступила ранняя зима. В доме тихо, тепло, уютно. Отъединено от всего мира. Если тебе нужно полной тишины и уединение для большой работы, то приезжай. <…> К концу лета я чувствовал себя смертельно усталым от того непрерывного потока людей, который шел через меня с февраля месяца (моего отъезда на север), но теперь с глубоким чувством вспоминаю все, что было. Особенно наши вечерние беседы в самом начале лета, когда еще было не так людно». Еще на одной акварели, подаренной позже, Макс напишет: «Милый Боря, не забывай, что Коктебель тебя ждет всегда»…
По возвращении в Москву Белый вновь столкнулся с житейскими неурядицами и невозможностью полноценной творческой работы: «Вот внешние очертания моей жизни: за Москвою-рекой работа по 18 часов в сутки, бессонные ночи, одышка, головные боли; в Москве – неприятности, неприятности, неприятности; и – отдых у Васильевых». Неприятности заключались в основном в «квартирном вопросе» и обострившихся отношениях с хозяйкой «директорского домика». По характеристике Белого, сам приютивший его хозяин – милый и забитый человек, с утра до вечера пропадающий на своем химзаводе и полностью находящийся под каблуком своей скандальной супруги – Веры Георгиевны Анненковой, которую за необузданный нрав писатель окрестил Горгоновной, создавшей абсолютно нетерпимую обстановку в собственной квартире. В таких условиях доведенный чуть ли не до нервного срыва Белый работать совершенно не мог – даже по ночам. И Клавдия Николаевна, также принужденная жить в отрыве от любимого человека, принялась с присущей ей практичностью искать кардинальное решение вопроса. Выход нашелся, но не сразу: решено было снять комнату-две в ближнем Подмосковье и переселиться туда для постоянного проживания…
12 октября 1924 года состоялись государственные похороны В. Я. Брюсова (умер он 9 октября). Многотысячная толпа проследовала от «дома Ростовых» на Поварской (где размещался Высший литературно-художественный институт имени В. Я. Брюсова) к Пречистенке. С балкона бывшей Поливановской гимназии (когда-то здесь учились и Брюсов, и Белый, а теперь располагалась Государственная академия художественных наук – ГАХН) надгробное слово произнес А. В. Луначарский, назвавший покойного «великим поэтом». Заплаканный Белый стоял под самым балконом, и когда выступавший вслед за наркомом президент ГАХН, известный идеологический приспособленец П. С. Коган,[57] в прошлом резко критиковавший Брюсова, принялся славословить по поводу творчества покойного, Белый не выдержал, громко, так, что слышали все вокруг, спросил: «А раньше вы что писали?» Расстроенного вконец писателя одернули, отчего он окончательно смешался и даже не смог последовать за процессией на кладбище, а только проводил гроб с телом вдоль тротуара, осознав, наконец, кем был в его жизни Брюсов – ЭПОХОЙ, УЧИТЕЛЕМ, ПОЭТОМ (так он потом, описывая прощание с мэтром символизма, скажет в мемуарах «Начало века»).
К концу года Белый завершил первые две главы романа «Москва» и сдал их в издательство для решения вопроса о дальнейшей публикации. Друзья помогли также расторгнуть кабальный договор с И. Лежневым и заключить новый – с государственным издательством и на более выгодных условиях. Главную роль в положительном решении этого юридически и технически непростого вопроса сыграли Александр Воронский и Борис Пильняк. Последний попытался также реализовать блестящую по замыслу идею – получить разрешение на организацию журнала «3-х Борисов» (как он его в шутку именовал) – Бугаева (Белого), Пастернака и Пильняка, но на сей раз пробить бетонные укрепления твердолобых идеологических бюрократов не удалось…
Исключительно сердечные отношения сложились у «Бориса № 1» с «Борисом № 2» – Пастернаком (1890–1960), который с ранней юности преклонялся перед творчеством Андрея Белого. Сохранились воспоминания студенческого товарища Пастернака, слушавшего доклад Белого о Достоевском 1 ноября 1910 года в особняке М. К. Морозовой на заседании Религиозно-философского общества в присутствии Александра Блока. Просторный зал роскошного морозовского дома был заполнен до отказа, два студента едва нашли свободное место в проходе. Мемуарист пишет: «Я слушал, стоя в проходе и чувствуя, что возле меня кто-то, не безразличный мне. Оглянувшись, я прежде всего увидел глаза. Это было очень странно, но в тот момент я увидел только глаза стоявшего возле меня. В них была какая-то радостная и восторженная свежесть. Что-то дикое, детское и ликующее. Я припомнил фамилию и протянул руку. Мы уже встречались в кулуарах историко-филологического факультета. То был Борис Леонидович Пастернак».
В дальнейшем Борис Пастернак стал появляться на заседаниях кружков при издательстве «Мусагет», где и познакомился с А. Белым лично. Последний с теплотой вспоминал о Пастернаке тех лет: «<…> Помню я милое, молодое лицо с диким взглядом, сулящим будущее». Но более всего Белый ценил незаурядное поэтическое дарование поэта и однажды даже назвал «последним мерилом первичности» [в литературе]. Пути их пересекались до последних дней. Общаться приходилось в самых различных обстоятельствах. В конце января 1918 года, например, на квартире одного из московских поэтов вместе присутствовали на чтении Владимиром Маяковским поэмы «Человек». Теперь уже вспоминает Пастернак: «Он слушал как завороженный, ничем не выдавая своего восторга, но тем громче говорило его лицо. Оно неслось навстречу читавшему, удивляясь и благодаря. <…> Большинство из рамок завидного самоуваженья не выходило. Все чувствовали себя именами, все – поэтами. Один Белый слушал, совершенно потеряв себя, далеко-далеко унесенный той радостью, которой ничего не жаль, потому что на высотах, где она чувствует себя как дома, ничего, кроме жертв и вечной готовности к ним, не водится. Случай сталкивал на моих глазах два гениальных оправданья двух последовательно исчерпавших себя литературных течений. В близости Белого, которую я переживал с горделивой радостью, я присутствие Маяковского ощущал с двойною силой». (Белый, по собственному выражению, был в экстазе от стихов Маяковского и позже присутствовал на повторном чтении поэмы «Человек» в Политехническом музее, где принял участие в дискуссии.)