Эрнст Саломон - Вне закона
Я воспринимал свое существование в камере как подобное тени, так как все, что происходило в ней, было привязано к средней линии. Камера не терпела отклонения от этой линии, никаких напряжений, никаких возбужденностей, никакого усердия, ничего того, что только и делает жизнь плодотворной. Ее давление в вечно накатывающемся подобно волнам нападении через постоянно разрушающее поношение, через жесткое подавление каждого собственного порыва душило волю, тормозило импульс, подрывало страсть и оставляло как единственную точку ориентации только неопределенную, предательскую надежду на свободу, которая постепенно теряла свое отраженное в зеркале лицо, и именно неспособным вынести когда-либо эту свободу камера только и делала заключенного.
Если целью этого ужасно последовательного процесса было наказание, то это наказание было без смысла. Никто не мог благодаря ему «в серьезном раскаянии получить силу», никто не мог прийти к «миролюбивому страху справедливости». И никто из тех, кто дискредитировал это как смысл наказания, сам тоже не верил в это. Было так, что директор и священник, и каждый отдельный сотрудник тюремной администрации, и даже сам господин президент ведомства исполнения наказаний осторожно уклонялись, когда я самым милосердным образом в позволенной мне беседе спрашивал о том, верили ли они действительно в смысл наказания, тогда они осторожно прятались за параграфы и законы, и единодушно заявляли, что они только исполняют свой долг, и так же единодушно давали понять, как неприятно было им действовать в рамках исполнения этого долга. Здесь что-то явно было не так. Наказание не было законным. Для тех, кто назначал и осуществлял его, оно могло быть практичным или удобным, оно могло быть подтверждено освященной традицией или опытом — и не раз было что-то подобное в этом случае — но одним оно не было точно: оно не было мстящей силой этического принципа, которая провозглашается и осуществляется от имени более высокого единства, чем единство не объединенного народа. Поэтому наказание не было законным, поэтому оно было без плода и без смысла. Поэтому порядок, в котором оно исполнялось, был настолько невыносимым, что каждая самозащита от него порождалась самым естественным инстинктом. В принципе, этот порядок существовал только ради самого себя, и каждое мероприятие, которое происходило от его имени, имело в качестве своего обоснования только воображаемую и, видимо, всегда находящуюся под угрозой безопасность, которую нужно было оберегать. Так этот порядок, видимо, представлял собой уменьшенное, но поэтому более точное зеркальное отражение того другого порядка, из-за которого я считал для себя полезным стать деструктивным элементом.
Уже давно в тюрьме ходили слухи о фундаментальной реформе исполнения наказаний. В центре внимания должна была стоять уже не идея наказания, а идея воспитания. Никто не мог сказать что-то более точное о виде этого воспитания; чиновникам потребовалось много времени, пока они научились произносить слово «прогрессивный», еще больше, пока у них появилось хотя бы приблизительное представление о том, что это слово значит; они так никогда и не смогли подружиться с ним. Когда, наконец, вышли первые предписания, то приходилось тщательно стараться, чтобы заключенные не узнали о их смысле и содержании. Однако просочилось достаточно информации, чтобы наполнить жаркими разговорами рабочие помещения и общие спальни. Предположения заходили настолько далеко, надежды поднимались так высоко, что потом пришлось горько разочаровываться, когда конференция медленно и осторожно решилась утвердить минимум этих предписаний. Одно из этих предписаний звучало, что каждый новый заключенный, которого только что доставляют в тюрьму, должен быть зачислен в первую ступень прогрессивного исполнения наказания; если он безупречно вел себя в течение первых девяти месяцев, то по решению конференции его могли перевести во вторую ступень; в третью могли попасть только заключенные, если у них не было до этого судимостей, если они отбыли половину своего наказания, если они минимум девять месяцев были зачислены во второй ступени, если при этом они вели себя настолько хорошо, что в их адрес не было даже самого незначительного порицания, если конференция единогласно приходила к твердому и неопровержимому решению, что они не смогут уже повторно совершить преступление. Заключенные первой ступени должны были носить одну зеленую полосу на рукаве куртки, второй — две, а третьей — три. Первым мероприятием тюремного руководства был приказ изготовить зеленые полоски. И каждый получил зеленую полосу. Дальше ничего не происходило на протяжении девяти месяцев.
По истечении девяти месяцев я предстал перед конференцией, и господин директор сообщил мне, что я по его предложению переведен во вторую ступень; хотя мое поведение и не было безупречным, серьезно сказал директор, но он тут же добавил эмфатическое заверение, что он не считает меня плохим. Вторую зеленую полосу пришили мне на рукав, после чего еще три месяца ничего не происходило, кроме того, что мне разрешили вкладывать в жевательный табак большую часть моего заработка, чем это было разрешено заключенным первой ступени. Чтобы использовать эту льготу полностью, я начал жевать табак.
Из трехсот пятидесяти заключенных примерно тридцать были переведены вместе со мной во вторую ступень, в том числе Эди. Я связался с Эди тайной запиской, и мы сообщили всем заключенным второй ступени, что они все должны записаться на прием и сообщить по возможности одними и теми же словами господину директору, что счастье быть переведенным во вторую ступень вполне можно вынести. Но господин директор строго придерживался предписания, согласно которому льготы вовсе не должны были предоставляться все вдруг, а постепенно в зависимости от заслуг. И Эди и я побуждали других, чтобы они каждый четверг просили отвести их на прием и требовали новую льготу. Когда прошли девять месяцев второй ступени, господин директор мог с гордостью обратить мое внимание на то, что я пользуюсь всеми льготами, которые были предусмотрены для второй ступени. У меня на один час дольше горел свет в камере, я мог писать и получать по одному письму каждый месяц вместо двух, меня можно было чаще навещать, и я мог в ограниченном объеме хранить у себя мои собственные книги. В ограниченном объеме, это означало, исключительно специальную литературу, которая предназначалась для того, чтобы повышать профессиональную квалификацию заключенного. Я сообщил господину директору, что я посчитал пригодной для пропитания и полезной профессию писателя и решил усердно посвятить себя этому ремеслу. Следовательно, не существовало книги, которая не подошла бы для роста моей профессиональной квалификации.