Наталья Солнцева - Иван Шмелев. Жизнь и творчество. Жизнеописание
Герою открывается истина, о которой размышлял сам Шмелев: во всем, что случается с ним и с Даринькой, проявляется рука ведущая, высший план, «даже в грехопадении, ибо грехопадения неизбежно вели к страданиям, а страдания заставляли искать путей». В рождественскую ночь, в Кремле, он услышал, как пели звезды, и почувствовал, как душа наполнилась высшей гармонией. Духовно насыщенную жизнь Вейденгаммер и Даринька ведут в купленном им мценском имении Уютово, не так далеко от Козельска, от Оптиной пустыни. Там, глядя на звезды, которые чертили в небе свои пути, он говорит о том, что наука не может дать ответа на вопрос, кто установил эти пути, и «никогда не даст»: наука есть мера, и мера не может объяснить безмерности. Завершается второй том фрагментом: Даринька дарит Вейденгаммеру Евангелие, в котором — «все».
Сюжет третьего тома должен был развиваться стремительно, хотя достичь этого, как полагал автор, непросто при тихом течении русской жизни 1880—1890-х годов. Замысел был таким: потрясенный гибелью Дариньки, Вейденгаммер принимает постриг, однако его духовный путь не заканчивается, он не постигает веры в полноте, он, как Леонтьев, мыслитель, лишенный высшего познания. Таких, как считал Шмелев, много в России; таких много особенно в католичестве, и эта мысль, возможно, была воспринята от Ильина, от Феофана. Перечитав двадцать первую главу Евангелия от Иоанна, Шмелев усмотрел в ней мотив размежевания церквей на православную и католическую, он обсуждал с Карташевым свою версию о том, что Иоанну было поручено хранение истины — православия. В третьем томе Шмелев намеревался развить эту тему. В первых двух томах вопрос о конфессиях лишь намечен: дед Вейденгаммера по житейским соображениям перешел в православие из лютеран; во втором томе появляется образ Франца-Иоганна Борелиуса, известного голландца-ювелира, кальвиниста, в старости «притулившегося на задворках православной церкви» и в ней приготовлявшегося к смерти. В третьем томе Шмелев намеревался рассказать о жизни русских монастырей, о водительстве старцев, образом Оптиной пустыни передать «просфорочно-корочный запах»[621].
Автор «Путей небесных» искал правду о мире умственно, но душе его было потребно наивное узнавание. Его герою наивная простота предстала в образе Дариньки, сироты-золотошвейки с Малой Бронной, насельницы монастыря. Даринька — спасительница Вейденгаммера. В линии Дариньки развиты и представления Шмелева о ценностях любви.
Ильин писал о том, что «никто не умел живописать людей такого сердца и такой любви столь совершенно, как Достоевский, Лесков и Шмелев в России, как Диккенс и Гофман в Западной Европе», что настоящая любовь исходит из «чистого и цельного сердца», что «свою настоящую и высшую форму эта любовь приобретает тогда, когда она срастается с духовным опытом или прямо вырастает из него»[622]. В «Путях небесных» есть любовь-страсть и любовь возвышающая, Шмелев как бы разрешал проблему, поставленную Ильиным: «Человеку доступна двоякая любовь: любовь инстинкта и любовь духа»[623], которые редко сочетаются, хотя и не враждебны друг другу.
В письмах Шмелев сравнивал Дариньку с героиней «Неупиваемой чаши» Анастасией. Кроме того, образ Дариньки все более обретал черты жены Шмелева, Ольги Александровны. Писатель наделил героиню тихостью, чистотой, кротостью, детскостью: «голос у нее как будто детский»; «она плакала всхлипами, по-детски», «совсем, совсем как обиженный ребенок!»; «путаный полудетский лепет» и т. п. В то же время Шмелев хотел выразить в Дариньке женское обаяние, «предельный шарм», «апофеоз женственного»[624], заменяющий ослепивший Савла Свет. Вейденгаммер говорит о Дариньке: «У редких женщин бывает это… „тайна“, обыкновенно, та-ет, как только женщина „раскрывается“, телесно. Но если это — душевное, тогда она поведет за собой, до конца». В своей героине он видел духовную силу, опирался на слова Библии: «И семя Жены сотрет главу Змия» (Быт. 3, 15). Даринька видится Вейденгаммеру «явленной», «иконной».
В Дариньке есть сила, отличающая святых. Сила эта была в бывшей блуднице, но явившей собой пример христианского аскетизма Марии Египетской, была в целомудренной Варваре Мученице — об этом Шмелев писал О. А. Бредиус-Субботиной 2 января 1942 года. Перечитав «Идиота», он обнаружил, что в этом романе (как считал, и гениальном, и неудачном, сумбурно построенном) в женщине нет такой силы. Как следует из его переписки с Ильиным, он называл самым удачным в романе образом генеральшу Епанчину, видел в ней истинно русскую женщину, но удивлялся тому, что нигде в романе не говорится о религиозности Епанчиных, что религиозно пуста Аглая. Ремизов почувствовал это, догадался, он написал: Шмелев хотел «вклеить в слова своей героини» что-то такое, что Алеше сказал Зосима: «Ты будешь все с несчастными и в несчастье счастлив будешь»[625].
Союз Дариньки с Вейденгаммером греховен, в этом ее крест. По свидетельству владыки Серафима, у которого Шмелев в 1937 и 1938 годах гостил в монастыре Братства Преподобного Иова Почаевского, писатель намеревался вложить в уста оптинского старца Амвросия данное Дариньке предсказание нести свой крест «ложного <…> положения называться женой Виктора Алексеевича»[626]. Вейденгаммер наставляет неопытную Дариньку, стремится привить ей вкус к красивой жизни в миру, создать из нее женщину для себя. Обдумывая эту ситуацию, Шмелев обращался к Достоевскому, к истории воспитания Настасьи Филипповны Тоцким. Он считал, что этот сюжет исходит из толстовского «Семейного счастья» (1859): Сергей Михайлыч приготовил себе жену, Тоцкий приготовил себе наложницу. Но совесть Вейденгаммера и Дариньки распоряжается так, что воспитуемым оказывается он, а Даринька переживает ответственность за него. Как писал Ильин: «Совесть есть первый и глубочайший источник чувства ответственности…»[627].
Шмелев верил в то, что если бы отправили в отставку Сталина, Трумэна и других политических лидеров, а у кормила власти встали бы княгини Ольги, Марфы Посадницы, Марии Стюарт, Софьи, жизнь бы обновилась, поскольку, за редким исключением, женщина живет сердцем. Перлом и светом называл он Анастасию, супругу Ивана Грозного. Екатерина Медичи или Салтычиха, грузинская Тамара, Мессалина, Клеопатра, с его точки зрения, аномальны.
Писателя привлекал тип скромницы, в которой пробуждается страстность. При создании ее образа Шмелев обратился к пушкинскому «Нет, я не дорожу мятежным наслажденьем…» (1831):