Иоганнес Гюнтер - Жизнь на восточном ветру. Между Петербургом и Мюнхеном
Время было темное. С началом Балканских войн обозначился тогда первый срыв Европы в настоящее варварство.
Я был настолько аполитичен, что первое время не желал и знать обо всех совершающихся в мире безобразиях и даже прекратил выписывать митавскую газету. И хотя мне не хочется щеголять здесь пацифистскими фразами, все же не могу не признаться, что ни прежде, ни теперь я не вижу смысла в утверждении, что война — это «продолжение дип-^ ломатии другими средствами». Иногда мне кажется, чт< война, к сожалению, не отделима от жизни людей, иб слишком много находится среди них таких, кто считафг войну «матерью всех вещей» — высказывание, смысл которого я никогда не мог понять и никогда уже не пойму. Д^я меня война есть лишь соскальзывание человечества в бездну низких, бездуховных инстинктов чисто зоологического свойства, и никто не убедит меня в том, что обе войны, которые я пережил, были необходимы.
«Выстрелом — русского, штыком — француза» — подобные изрыгаемые девизы меня только пугали. Я верю в достоинство человека, в бессмертие человеческой души, а также в смысл, неприкосновенность и святость человеческой жизни.
А пресса если не хвалила, то и не осуждала жуткую бесчеловечность, с какой велись Балканские войны. Просто принимала к сведению все эти мерзости, скорее с заинтересованным любопытством, чем с отвращением.
Не могу сказать, что уже тогда мне открылась вся нестабильность человеческого мышления, но это терпеливое и спокойное отношение к хаосу впервые заставило усомниться в качестве того, что мы именуем common sense [15].
И с этим моим отношением я был в Митаве белой вороной, потому что все вокруг считали жителей Балкан людьми куда ниже сортом, чем они сами, а войну против них едва ли не «боговдохновенной».
К этому прибавился личный шок, когда неожиданно застрелился Всеволод Князев. Потом мне рассказывали, что он сделал это под дверью соперника, к которому ночью ушла Ольга Глебова, но верится в это с трудом. Он хоть и посвящал минувшим летом стихи соблазнительной жене Судейкина, но после этого несколько месяцев прожил с Кузминым, обмениваясь с ним любовными посланиями. Однако после отъезда Кузмина эта роковая женщина, по- видимому, вновь вмешалась в жизнь молодого человека. Вполне вероятно, что в его самоубийстве были повинны рексуальные отклонения. Князев был меланхолически настроенным романтиком, склонным, однако, к преодолению себя в порывах редкой разнузданности; два последних его стихотворения, написанных в январе 1913 года и обращенных к Глебовой, отличаются прямо-таки детской порнографичностью.
Его отец пришел ко мне в расстроенных чувствах. Но чем мог я его утешить?
Темный декабрь, темный январь. То и дело спотыкаешься о невидимые нити, которые сплела судьба на тропах, по которым проложен твой путь. И не идешь вовсе, а словно тебя ведут. Покровитель мой Прущенко все агрессивнее отзывался о своем начальнике, министре, и сердился оттого, что газеты его не поддерживают в этой кампании. О русских классиках и о произведениях великого князя он за этими эгоистическими заботами совершенно забыл.
Вот княгиня Грузинская действительно умела развеять мое уныние. В то время я пребывал в том возрасте, когда нуждаются в долгих беседах, помогающих вырваться из тягостной повседневности, в беседах, которые кружатся близ метафизики. Кроме того, мне импонировала та уверенность, с которой она справлялась с жизненными проблемами.
Меня, конечно, интересовали причины, по которым эта умная женщина перешла в католичество, ибо и отец ее, и все родственники, и бесчисленные знакомые, как и весь почти русский двор, были православными. Так что мы часами беседовали с ней об этом — о католицизме, о церкви, о Ватикане и Риме.
Возможно, моя неизбывная ирония все-лучше-знайки как-то оживляла поначалу наши диалектические перестрелки, но в конце концов она, видимо, перестала забавлять княгиню, и она заявила, что будет, пожалуй, лучше свести меня с католическим священником в Риге, ибо мужчина, истинный Христов воин, скорее убедит меня, чем болтовня какой-то там «mulier». Это ее высказывание дало мне повод, собрав все крохи доступной мне латыни, пощеголять фразой «mulier in ecclesia taceat», которую я потом весь вечер норовил вставить кстати и некстати.
Священник Камиль Лоттер оказался настоящим эльзасцем, очаровательно сухим французским эльзасцем с брызжущим темпераментом шармантной Suada [16], острым юморком, присущим французам.
Был он среднего роста и хорошо сложен. Его темные подвижные глаза смотрели из-под черных бровей с теплотой и приятцей. У него были скорее широкий, чем высокий лоб, густые темные волосы, забавный нос и волевой подбородок. Его симпатичный баритон был быстр и решителен. Ни у кого из священников мне не доводилось видеть таких, как у него, добрых рук. Он был, ни много ни мало, религиозным патетиком, но мог говорить о вечности совершенно простыми словами. Меня он сразу же обворожил.
Наши беседы, как правило, с глазу на глаз, очень быстро перешли в духовное наставничество. Он обозначил мне мир, о котором я имел до тех пор самое абстрактное представление, полученное от духовной поэзии. Таким, каким он мне представил этот мир, я не знал его: совершенно понятным, как в реальном, так и в мистическом плане, полным добра, порядка и милости.
Никакого ложного пафоса, но насквозь логичный и последовательный путь к состоянию предельной душевной чистоты; не расчищенная дорожка для одинокого эстета, но широкая, хотя и каменистая дорога ясно осознаваемых обязанностей. И не так уж трудно было по нему идти — если надеть ботинки благожелательного внимания.
Патер Лоттер, к моему удовольствию, ничего не имел против того, чтобы вспенивать иной раз крутой доброй шуткой мягкий елей духовного красноречия.
И вскоре слишком непонятное для меня строение церкви предстало как стройное, очезримое здание великого архитектора. Или, выражаясь иначе, на примере моей возлюбленной химии: в своей ритмической организованности и математически точной правильности оно походило на таблицу элементов русского химика Дмитрия Менделеева — отца моей доброй знакомой Любови Дмитриевны Блок, — которая и по сей день остается остовом, альфой и омегой научных представлений о химии и физике.
Патер Лоттер вовсе не находил это сравнение шокирующим или кощунственным; более того, он даже поздравил меня с успехами в познании логически последовательного строения универсума, иногда заслоняемого хаотическими потоками мира.
Как известно, периодическая система элементов исходит из начального представления об атомном весе элементов, которые располагаются относительно друг друга в порядке нарастания веса — от малого к большему. Атомом в физике называют мельчайшую неделимую, элементарную частицу, которая в области человеческой телесной душевности сопоставима с чувствами и ощущениями. Отсюда-то и восходит к более сложным духовным конструкциям периодическая система церкви с ее заповедями, предписаниями и их истолкованиями.