Павел Анненков - Пушкин в Александровскую эпоху
Со всем тем остается еще один не разрешенный и довольно трудный вопрос: какую основную мысль проводил новый роман, какие качества дали герою его Пелымову право так сильно занимать воображение поэта в продолжение целых двух лет, какие цели поставлял себе автор, соображая постройку и расположение своего произведения? Нельзя же полагать, что он имел только в виду нарисовать картину нравов известного времени не прибавляя к ней от себя ни одного слова. Еще менее позволительно думать, что Пушкин ограничился бы простым изображением борьбы и соперничества между двумя пошловатыми родственниками. Некоторый ответ на эти вопросы дает нам вышеупомянутый роман Бульвера «Pelham, or the adventures» и проч. Конечно, не мелодраматический склад этого посредственного произведения английского писателя приковал к нему внимание Пушкина: оно написано с начала до конца во вкусе чудовищного французского романтизма тридцатых годов и исполнено невероятных запутанных приключений героя, всегда торжествующего над людьми и обстоятельствами. Но роман приобрел значительный успех в своем отечестве, а затем и на континенте Европы, благодаря тому, что ранее Диккенса дал несколько народных английских типов, хотя еще очень бледно изображенных, представил несколько портретов из руководящих кружков английской аристократии, хотя и не мастерски написанных, но без прикрас и искусственных поз, какими живописцы по ремеслу снабжали их, вообще благодаря попытке автора окружить реальными характерами нелепо придуманное и усиленно вздутое происшествие, о чем мы уже говорили. Известно, что основу романа составляет криминальное, разбойничье дело, которое дает автору случай ввести своего героя-обличителя в самые глухие трущобы Лондона, показать его в обществе завзятых уличных негодяев, выкинутых на свет, пьяными тавернами, посмотреть на него в среде всех страшных элементов английского пролетариата, а затем изобразить того же героя посреди блестящих политических салонов, под кровом богатых земельных лордов и в сношениях с мелкими честолюбцами, рыскающими на подобие шакалов вокруг парламента в ожидании мест и добычи. Пельгам чувствует себя как дома промеж всего этого разнообразного люда: он – свой в мире джентльменов Альбиона и в мире его нищих. Но не этими чертами он привлек внимание Пушкина, а одною симпатическою чертой характера, которая сроднила его с мыслью поэта и окрепла в ней до того, что возбудила намерение противопоставить английскому Пельгаму русского человека с тою же самою психическою особенностью. Пельгам обнаруживает именно способность нисходить в глубокую тину порока, не мараясь сам, и возвращаться из нее нравственно чистым; он словно заговорен от прикосновения грязи к своему моральному существу, как некоторые сказочные богатыри наших легенд слыли заговоренными от прикосновения пули, и выходит из всех искушений и падений со свежим, нетронутым чувством, с простым и чистым сердцем. Эту черту героя, едва намеченную Бульвером, собирался, по нашему мнению, развить Пушкин далее и подробнее в русском его снимке. Правда, что тайна этой необычайной выдержки у английского оригинала заключается в том, что Пельгам имеет важную жизненную задачу, которой посвящает всего себя: он пробирается в общественные деятели; грубые и изящные пороки, постыдное или благородное выражение страсти одинаково служат ему, наделяя его опытом, делая его необходимым для всех, закаляя его характер и приготовляя из него в будущем политическую силу, уже всеми предчувствуемую заранее. У русского его близнеца не могло быть и помина о такой цели: он должен был опираться на одну свою благодатную природу, без всякой поддержки со стороны предвзятой идеи, хотя такая идея существовала у самого Пушкина. Задачи творчества и художественные цели доставляли ему не менее сильную нравственную опору, чем политические расчеты Пельгама, и вынесли его из водоворота света и житейских бурь вполне светлою, незапятнанною личностью. Но положение Пушкина было исключительное…
У лица, созданного Бульвером, была и еще черта, понимаемая вполне, может быть, тоже одним Пушкиным из всех его современников. Бульвер довольно поверхностно, вяло и вскользь упоминает, что Пельгам отличался еще упорным, усидчивым кабинетным трудом. Все у рывки от времени, занятого исканиями, похождениями, удовольствиями света, английский Пельгам, по сказанию его летописца, посвящал учению по строго обдуманному плану, содержа в глубочайшей тайне от друзей и знакомых свои занятия и выставляя перед ними на вид одно желание добиться славы непогрешимого дэнди. Покамест окружающие его думают, что он отдыхает после своих подвигов в салонах и вертепах мошенников, собираясь на новые, Пельгам, крепко запершись в кабинете, сидит за фолиантами, учеными трактатами и проч. Открытие его секрета было бы для него равносильно личному, нанесенному ему оскорблению. Он пуще всего на свете боится, чтобы кто-либо не заподозрил в нем серьезный склад ума, не открыл у него качеств солидного образования, и употребляет на утайку своих познаний и достоинств более хитрости и настойчивости, чем другой на прославление тех, которых не имеет. Пельгам готовится сразу, когда наступит надлежащая минута, удивить и подчинить себе самые непокорные умы. Конечно, мудрено было Пушкину найти вокруг себя на Руси что-либо подобное этому английскому типу, – разве вздумалось бы ему поискать некоторые задатки его в себе самом; но в замен дальнее, ослабленное подобие его находилось, так сказать, под рукой у поэта. Более простое, более мягкое и даже более понятное отражение честно шумной, благородно странной, беспокойной жизни Пельгама представлялось в лице верного друга Пушкина, детски доброго, доверчивого и впечатлительного П.В. Нащокина, о котором уже упоминали. С него, по нашему мнению, и намеревался Пушкин взять главные, основные черты лица и фигуры «русского Пельгама». Действительно, по количеству необычайных похождений, по числу связей, знакомств всякого рода, по ряду неожиданных столкновений с людьми, катастроф и семейных переворотов, испытанных им, друг Пушкина, на сколько можно судить по преданиям и слухам о нем, очень близко подходит к типу «бывалого человека» Бульвера, уступая ему в стойкости характера, в дальности и в полноте внутреннего содержания. За то он еще лучше отвечал намерению Пушкина олицетворить идею о человеке нравственно, так сказать, из чистого золота, который не теряет ценности, куда бы ни попал, где бы ни очутился. Редкие умели так сберечь человеческое достоинство, прямоту души, благородство характера, чистую совесть и неизменную доброту сердца, как этот друг Пушкина в самых критических обстоятельствах жизни, на краю гибели, в омуте слепых страстей и увлечений и под ударами судьбы и несчастия, большею частью им самим и накликанными на себя. Пушкин высоко ценил нравственный характер друга и любил слушать его тихую, скромную речь, которая постоянно обнаруживала честность его природы и светлые инстинкты души, сохраненные им на зло людским изменам, предательствам и оскорблениям. На все это есть много доказательств в переписке поэта. Наиболее существенное доказательство тех же самых положений оставил нам однако же автор «Переписки с друзьями», Н.В. Гоголь. Недавно опубликовано его письмо к П.В. Нащокину (см. «Русский Архив» 1878 г., № 1). Строгий моралист наш, требовавший христианских доблестей от каждого человека, Н.В. Гоголь не усомнился предложить Нащокину место воспитателя и руководителя детей в богатом петербургском доме негоцианта Д.Б. Бенардаки. Нет сомнения, что Н.В. Гоголь, коротко знавший мнения и суждения Пушкина о близких ему людях вообще и о Нащокине в особенности, действовал в этом случае под впечатлением слышанного им отзыва поэта о московском друге. Личные сношения и наблюдения еще подтвердили отзыв поэта и укрепили Н.В. Гоголя в мысли, что человек, подобно Нащокину, испытавший бури жизни в такой степени, какая не часто встречается на тихих морях русского гражданского существования, и не потерявший при этом теплоты чувства и веры в человечество, исполнит роль педагога лучше всякого кабинетного ученого, побледневшего на теориях воспитания. Письмо Н.В. Гоголя подробно развивает тему, что опыт, вынесенный таким своеобразным педагогом из его сношений со светом, сам по себе составляет уже науку, и весьма важную при воспитании детей, которым предстоит та же дорога в свете, и которые могут поучаться на живом примере, как сберегать моральные основания в его шуме. Можно бы прибавить к этому, что подобному наглядному преподаванию своего рода не мешает даже и соображение, что опыт и понимание света оказались бесплодными для устройства жизни самого учителя.