Том Риис - Ориенталист
— Правда ли, что священник был ревностным фашистом, — спросил я. — Может ли быть, что источником их приязни друг к другу стала схожесть политических взглядов?
— О да… — начал дед Пассеротти. — Дон Сервильо был крупным фашистом, и он…
— Дед Пассеротти ничего не знает про политические взгляды Дона: ведь тот был христианским священником! — громким голосом оборвала Пассеротти его дочь, поправляя свою ярко-розовую чалму. Но ведь я ничего плохого не хотел сказать, принялся объяснять я ей. В то время многие состояли в фашистской партии, особенно все, кто занимал какие-либо посты в органах гражданского управления.
— Да что говорить, в то время… — начал было старик.
— Он вообще не занимался тогда политикой! — загремело из-под чалмы: глаза стариковой дочки буравили меня насквозь. — И никто из тех, кого он еще помнит, с политикой не имел дела, вообще никакого!
— Да-да, что верно, то верно, — сказал дед Пассеротти. — Ни Дон, ни я сам — мы вообще ни в какой политике не участвовали.
Когда мы с графиней отправились восвояси, она сказала:
— Правда же, это невероятно?! Что они за люди?! Полная фантастика! Шестьдесят лет прошло, а они вдруг до смерти перепугались, когда нужно было что-то сказать про годы фашизма. Словно решили, что их сегодняшнее положение окажется под угрозой, потому что кто-то узнает: здесь в сорок втором году многие были фашистами!
Ну да, ответил я, наверное, в этой семье отнюдь не все были социал-демократами.
— Да, но неужели они всерьез думают, что сегодня кому-то вообще есть дело до этого? Что там у них за особые тайны такие? Да всем здесь и без того известно, что священник был крупным фашистом, а еще — что он умер тридцать лет назад. А кем был наш Мусульманин? Тоже фашистом? Может, исламистом? Нацистом? И почему он приехал именно в Позитано — это вы хотите узнать? Эти люди ведь ничего не знают, даже если они были знакомы с ним, пока Мусульманин жил тут, — вот как этот старик Пассеротти. Я, например, вообще не думаю, что Мусульманин хоть раз побывал у них в доме. Пока он жил в Позитано, он просто ждал удачного поворота событий, вот и все, а потому, мне кажется, он ни с кем из местных не сошелся близко.
Лев жил в небольшой квартире, стена в стену с домом родителей графини, которые занимали палаццо XVII века с ярко-желтым фасадом и увитыми плющом колоннами на нескольких террасах, обращенных в сторону моря. Палаццо купил отец графини, Альфред Паттисон, и случилось это около 1908 года. Капитан Паттисон, на верфях которого в Неаполе была построена большая часть кораблей итальянских военно-морских сил, был одним из тех многих предприимчивых англичан, которые перебрались в Неаполь в середине XIX века, чтобы сделать там себе состояние, и там осели. В первые десять лет после прихода фашистов к власти эти «неаполитанские англичане» по-прежнему процветали, пока Скотланд-Ярд еще помогал Муссолини устраивать облавы на антифашистов, а жены британских министров прикалывали фашистские значки к своим вечерним платьям.
Капитан Альфредо Паттисон женился на немке по имени Луиза Штрауб, и, как подозревала графиня, именно она, ее бабушка, самая начитанная и культурная во всей семье, даже имевшая свой салон, пригласила Мусульманина жить у них. Ее чопорному, надменному деду в голову бы не пришло ввести к себе в дом какого-то беженца с темным прошлым, каким бы великим писателем он ни был. Британский кораблестроитель и немка, любительница искусств, произвели на свет дочку, Нору Паттисон, избалованную, взбалмошную девчонку, которая в 1930-х годах влюблялась в местных красавцев-рыбаков и носилась на гоночных автомобилях по горной дороге в Неаполь. Эта беззаботная неаполитанка с англо-германской кровью в жилах улучшила положение семьи, выйдя замуж за графа Гаэтани, человека с неизменно кислой миной на лице, отпрыска одной из старейших семей в Италии, а также одного из первых членов фашистской партии. Отпрыском этого супружеского союза и стала нынешняя графиня Гаэтани-Паттисон.
Бойкая, говорливая графиня показала мне весь дом и пригласила пожить у них столько, сколько мне понадобится. Она устроила бы меня в той самой квартире, где жил Лев, да вот незадача: ее как раз только что снял один специалист по постройке яхт из Южной Африки. В результате я оказался на задах палаццо, в самом конце коридора, который больше походил на пещеру, где стояли старинные сундуки, а войти в комнаты можно было по расположенным уступами ступенькам. Я провел здесь, наверное, куда больше времени во мраке, чем кто бы то ни было из приезжавших в Позитано гостей, за исключением разве самого Мусульманина. Тут были сундуки, набитые любовными письмами на немецком, английском и итальянском языках, открытками с каникул, проведенных в Третьем рейхе, перепиской с американскими друзьями уже после объявления войны. Однако не было ничего, связанного со Львом.
Перелистывая толстенную книгу отзывов в кожаном переплете, я обратил внимание на то, что имена и фамилии гостей сами по себе иллюстрируют историю. Начиная с 1920-х годов и до конца 1930-х гости приезжали из самых разных стран Европы, причем большинство были из числа английских аристократов и американских богачей, а вот после 1938 года, после принятия расового манифеста Муссолини, имена стали встречаться исключительно итальянские. С 1944 года, когда Италию освободили союзные войска, сюда хлынул бесчисленный поток американских офицеров и британских военных всех чинов и всякого происхождения. В ту пору «Каса Пэттисон» должна была казаться кусочком родины для всех этих военных, очутившихся вдали от родных мест.
И все же: почему с 1938 по 1942 год, когда в книге отзывов нет ни одного иностранного, неитальянского имени, нужно было сдавать квартиру какому-то чужестранцу с сомнительными политическими связями, у кого и денег-то не было, кого разыскивала политическая полиция?
— Моя мать, тогда еще подросток, была ужасно невежливой и дерзкой, — рассказала графиня, показывая фотографии своей спортивной матери, наполовину англичанки, которая любила сниматься в длиннющем, развевающемся белом шарфе. — Мама прокрадывалась в комнату, когда доктор Фиорентино приходил к бабушкиному гостю, Эсад-бею, обрабатывать гангрену на его ноге — у нас одни говорили, что это пулевое ранение, которое было запущено и которое не лечили; другие же утверждали, что он якобы поранил себе ногу, пытаясь покончить с собой в Швейцарии.
Гангрена была следствием синдрома Рейно, когда ткани, не получающие нужного количества кислорода, начинают отмирать. Без соответствующих лекарств и без лечения состояние может стать ужасающим и боль напоминает средневековую пытку. Перед смертью ноги Льва были совершенно черными, словно кто-то подержал их над костром или же долго обжигал паяльной лампой…