Юрий Лощиц - Кирилл и Мефодий
О плавающих, путешествующих, недугующих, страждущих, плененных и о спасении их Господу помолимся!
И кто скажет, что тут упомянуты ещё не все, что кто-то в небрежении забыт, оставлен за бортом, за обочиной, брошен в беде? Нет же, все-все до единого уместились, все, кто были до нас, кто сей день и сей час подвергнуты испытанию, и все-все, с кем это случится завтра, потом, всегда, до самого конца. Потому-то стих этот — про всех. Ибо чья жизнь — не плавание по хребтам и пропастям житейского моря, не изнуряющее шествие, не чреда болезней, страданий, чья жизнь — не плен, не узилище? Подай голос, счастливец!
Если представишь себе, что за грехи людские обречено на погибель всё до последней страницы Священное Писание, и лишь на каком-то обугленном клочке пергамена осталась эта сиротская строка, то кто-нибудь из нечаянно уцелевших, найдя и прочитав её, подумает в изумлении: значит, были на свете люди, что умели так сострадать и так молиться за всех — за правых и неправых, добрых и озлобленных. И потому их вера пощажена огнём. Всё погибло. А этот их горючий стих, нещадно царапающий своими звуками самый очерствелый слух, существует, цел…
Да, в самих этих словах, особенно в славянском их облике, — о плавающих, путешествующих, недугующих, страждущих, плененных — им с братом хотелось передать ещё и замедленно-текучую, надсадную поступь шествия, скрежет корабельных обшивок, скрип колёсных осей, шарканье подошв.
Эти строки были из самых первых, что они перевели на Горе по просьбе учеников. Эти строки вообще, похоже, вместе с остальными стихами ектений, принадлежали к самому раннему достоянию церкви и сотворены были первыми учениками Христовыми в ту пору, когда ещё и Евангелие с Апостолом не до конца легли на кожаные листы.
И, как часто бывало и прежде у них с Философом, вспоминался в дороге — рядом со стихами великой ектений — и апостол Павел; и тогда читали вслух его скорбный перечень невзгод и скорбей — из второго письма к коринфянам, как брат по-славянски изложил:
«В путных шествиих множицею: беды в реках, беды от разбойник, беды от сродник, беды от язык, беды в градех, беды в пустыни, беды в мори, беды во лжебратии. В труде и подвизе, во бдениих множицею, во алчбе и жажди, и в пощениих многащи, в зиме и наготе».
Что тут было не про них, братьев, не про всех, кто до них? Удивительно лишь, что этот перечень скорбей всегда как-то придавал сил, а не угнетал.
…В «Житии Мефодия» самому прибытию владыки в Велеград не уделено ни строки. Не трудно, однако, догадаться, что встреча была великим праздником для всех, кто его отсутствие переживал с острой тревогой: вернётся?.. или Царырад его больше не захочет отдать им?
КИРИЛЛИЦА И ГЛАГОЛИЦА
Доводы в пользу глаголицы
Среди вопросов, которые читатели этого биографического изложения вправе задать автору, одним из непременных будет, как можно догадываться, вопрос о первоначальной азбуке книг, вышедших из-под пера солунских братьев. Не зря же и по сей день в учёной среде не снята с обсуждения тема: какая из двух славянских азбук была первой по времени своего возникновения? Какую из них создал (сам или при участии брата Мефодия) младший солунянин? Вроде бы, по логике вещей, доступной и человеку, малосведущему в вопросе, Кирилл — автор той азбуки, которая названа его именем.
Но в XIX веке среди исследователей прочно утвердилось и теперь преобладает противоположное мнение: создатель славянской азбуки изобрёл не кириллицу, а глаголицу. Именно она, глаголица, древнее, первороднее. Именно её совершенно необычным, оригинальным буквенным строем были исполнены старейшие из славянских рукописей.
Следуя такой убеждённости, считают, что кириллическая азбучная традиция утвердилась позднее, уже после кончины Кирилла, и даже не в среде первых учеников, а после них — у писателей и книжников, трудившихся в Болгарском царстве в X веке. Через их посредство кириллическая азбука перешла и на Русь.
Казалось бы, если авторитетное большинство отдаёт первенство глаголице, то почему бы не успокоиться и не возвращаться больше к изжившему себя вопросу? Однако старые споры то и дело возобновляются. Причём эти порывы к спору чаще исходят именно от адвокатов глаголицы. Можно подумать, что они намерены отшлифовать до блеска некоторые свои почти абсолютные результаты. Или что у них всё ещё не очень спокойно на душе и они ожидают каких-то неожиданных дерзких покушений на свою систему доказательств.
Ведь, казалось бы, в их доводах всё очень наглядно: кириллица вытеснила глаголицу, причём вытеснение проходило в достаточно грубых формах. Обозначена даже дата, от которой предложено отсчитывать силовое устранение глаголицы с заменой её на кириллическую азбуку. К примеру, по убеждению словенского учёного Франца Гревса, такой датой рекомендуется считать рубеж 893/94 года, когда Болгарское государство возглавил князь Симеон, сам по происхождению полугрек, который получил отличное греческое образование и потому сразу же стал ратовать за утверждение в пределах страны алфавита, буквенной своей графикой живо перекликающегося, а по большей части и совпадающего с греческим письмом. В культурное творчество якобы вмешались тогда сразу и политика, и личная прихоть, и последствия такого вмешательства смахивали на катастрофу. Десятки, если не сотни пергаменных книг в сжатый промежуток времени, в основном приходящийся на X век, спешно зачищались от глаголических начертаний, а на промытых листах повсеместно появлялась вторичная запись, исполненная уже кириллическим уставным почерком. Монументальным, торжественным, имперским.
Перезаписанные книги историки письма называют палимпсестами. В переводе с греческого: нечто свеженаписанное на соскобленном или промытом листе. Для наглядности можно вспомнить обычные помарки в школьной тетради, второпях подтираемые ластиком перед тем, как вписать слово или букву в исправленном виде.
Обильные соскабливания и смывки глаголических книг вроде бы красноречивее всего подтверждают старшинство глаголицы. Но это, заметим, единственное документальное свидетельство силовой замены одной славянской азбуки на другую. Никаких иных достоверных подтверждений происшедшего катаклизма древнейшие письменные источники не сохранили. Ни ближайшие ученики Кирилла и Мефодия, ни их продолжатели, ни тот же князь Симеон, ни кто-либо иной из современников столь заметного происшествия нигде о нём не сочли нужным высказаться. Нет ни жалоб, ни запрещающего указа. А ведь упорная приверженность к глаголическому письму в обстановке полемики тех дней легко могла бы вызвать обвинения в еретическом отклонении. Но — молчание. Есть, впрочем, довод (его настойчиво выдвигал тот же Ф. Гревс), что отважным защитником глаголицы выступил в своей знаменитой апологии азбуки, сотворенной Кириллом, славянский писатель начала X века Черноризец Храбр. Правда, почему-то сам Храбр ни словом, ни намёком не проговаривается о существовании азбучного конфликта. К разбору основных положений его апологии мы обязательно обратимся, но позже.