РОБЕРТ ШТИЛЬМАРК - ГОРСТЬ СВЕТА. Роман-хроника. Части третья, четвертая
А чтобы «ахтеры» не забывались, их точно так же, как и «анжинеров», частенько поднимали ночью по сигналу аврала на разгрузку угля. Производилась она пудовыми лопатами с железнодорожных платформ в Абези или с барж в Игарке. После разгрузки требовалось еще и «очистить габариты», то есть отбросить угольные холмы в сторону... В Игарке, разнообразия ради, поднимали театр и на разгрузку судов с лесом, то бишь на катание все тех же баланов при лесозаводской лесной бирже. Бывали и срочные работы по лагерю, когда, например, после ночной пурги требовалось отвалить наметенную снежную гору от ограждения зоны. Эти снежные заносы порой приводили к роковым последствиям. Перед весной 1950 года объявили розыск «опасного бежавшего преступника» (он был безобидным больным стариком, кажется, из первых послереволюционных эмигрантов).
Искали беглеца по всем дорогам, прочесывали автобусы, самолеты и даже железнодорожные вагоны на лесозаводских путях, никуда далее Игарки не ведущих... Все напрасно! Беглец сгинул!
Весной же, как растаяли снежные сугробы Медвежьего Лога, тело замерзшего старика в одном белье нашли в 50 шагах от проволочной зоны. Видимо, он ночью в пургу отправился в нужник, ошибся направлением, взобрался на высокий свеженаметенный сугроб, неведомо для себя преодолел ограду и погиб, не в силах найти дорогу обратно. Тот, кому ведомо, какая непроницаемая мгла надвигается ночью при пурге и как сбивает с ног метущий вихрь, не удивится столь странной кончине. Не удивится и тому, что расчистка этих снежных завалов требовала от артистов изрядного напряжения сил, хотя учитывалась по категории самых легких работ...
* * *
Шоковые психологические взрывы или, как их теперь называют, стрессы случались у людей театра и по-иному, принимали иные формы.
31 декабря 1949-го после вечернего спектакля артистам-заключенным разрешили остаться в театральном здании для новогодней встречи, разумеется под усиленным конвоем. Надзиратели и вохровцы уселись у входов, заняли пост в фойе и за кулисами. Было запрещено допускать в театр вольных горожан, поклонников таланта, однако некие тайные благодетели прислали (а иные просто прихватили на спектакль и вручили любимым артистам) изрядное количество яств и питий. Поэтому весь конвой дружно спал еще до боя часов, а зеки, кажется, впервые за историю крепостного театра почувствовали себя в нем почти свободно. Намечавшиеся романы в ту ночь бурно претворялись в жизнь, счастливые пары уединялись в ложах и артистических уборных...
Герой этой повести в ту новогоднюю ночь тоже переживал нечто новое и тревожно-волнующее. До той поры он с грехом пополам сохранял еще надежду на прочность романтической связи со своей абезьской дамой-инженером, хотя отлично сознавал, что тысячеверстное расстояние и перспектива пятилетнего ожидания — не слишком благоприятствующие условия для целости столь неустоявшихся и кратковременных отношений! Тем не менее его огорчило недавно полученное от нее откровенное письмо о том, что их дружба должна сохраниться навеки, однако, в духе братско-сестринском, ибо она вышла замуж за их общего друга, инженера-электрика, с коим и отбывает в первопрестольную... Письмо его не удивило, в цепи всех его жизненных потерь данная даже не была вовсе неожиданной и в глубокую скорбь адресата не ввергла, однако в нем усилилось неприязненное отношение к прекрасному полу в целом...
Но в ту наступившую новогоднюю ночь ему стало беспричинно весело, и он вдруг понял, что недавно принятая в труппу балерина Наташа с некоторых пор проявляла к нему известное внимание. Они танцевали под веселую оркестровую музыку, поужинали Рональдовыми запасами в директорском кабинете и... остались в этом кабинете до утра. Так как его назначили ответственным за порядок на вечере, он несколько раз покидал ее, спящую на директорском диване, запирал дверь кабинета на ключ и обходил группу за группой, поздравляя товарищей, чокался и шутил.
Потом осторожно отмыкал кабинет, брал свою неожиданную партнершу на руки, крутил ее по комнате и снова ронял на просторное ложе... Вот так и прошел этот праздник без внешних происшествий, но именно в ту ночь Рональд наблюдал эмоциональный пароксизм у человека высокой культуры и прекрасно воспитанного.
Пианист с европейски известным именем[57], ближайший помощник одного из великих скрипачей страны, сорокалетний деятель русского музыкального искусства, отбывая 10-летний срок за то, что из ополченской дивизии попал в плен и там... не подох с голоду! Известно, что немцы высоко ценят хорошую музыку, и, узнав, что пленный солдат является артистом-виртуозом, допустили его к инструменту. Закрытые выступления этого пианиста для узкого круга слушателей стали сенсацией. В конце концов, незадолго до падения рейха его выпустили из лагеря и дали возможность концертировать для публики, в том числе для русских военнопленных, немецких вдов и сирот.
Домой, в Россию, он возвращался самостоятельно, по доброй воле, получив заверения советских органов, что на его ограниченную концертную деятельность в Германии никаких косых взглядов брошено дома не будет.
По прибытии в Москву он был, однако, вскоре арестован, судим и отбывал срок на общих основаниях, пока заключенным театральным работникам не удалось, после нелегких хлопот, перевести его в свой ансамбль. Положение его было, однако, непрочным, и в конце концов политотдел отослал его в суровый режимный лагерь — Тайшетский (но это произошло полугодом позже).
В ту новогоднюю ночь пианист перехватил спиртного. Опекавшая его певица Дора (театральная прима) оттащила его от концертного «Бехштейна» и увела на сцену, со всех сторон укрытую в тот час от недобрых взглядов двойным занавесом и падугами. Рональд во время одного из своих «обходов» заглянул к ним с бокалом шампанского в руке — чокнуться и сказать что-то ободряющее.
...Пианиста била судорога. С перекошенным лицом он рвался из мягких женских рук и глухо стонал. Рональд заметил на полу клочки разорванного портрета товарища Сталина!
— Кот... уссатый, — стонал художник. — Кот п-р-р о-клятый! Душитель мира и миллионов! Кот у-с-с-атый! Безродный грузинский выблядок от сапожника и шлюхи! Палач! Крокодил окаянный! Издох бы он завтра — и все в мире переменилось бы!
Побелевшая от страха артистка то кидалась поднимать обрывки портрета, то зажимала рот возлюбленному, то беспомощно, в слезах, молила взглядом вошедшего не обращать внимания на эти стоны обезумевшего. Ведь он нарушал основное, золотое советское правило осторожности: говорить с долей откровенности можно только вдвоем! Третий — уже свидетель! Для будущего следствия!