Дионисио Сапико - Испанец в России. Из воспоминаний
Я давно заметил: меня судьба ведет. Почему я замешкался с приездом в Москву на учебу? Не знаю: ведь умел считать дни и месяцы. Почему благословенное мое училище запоздало с экзаменами — как раз к моему приезду и к моему благу? Почему учебных мест на альфрейщиков не оказалось? И какая разница, кто когда записался? По способностям к живописи должны были бы зачислять в эту группу по результатам экзамена, а в таком случае меня, без сомнения, взяли бы, что для меня было бы хуже. И во многих других случаях — всю жизнь — происходило со мной нечто подобное, как будто кто-то говорил мне оттуда: «Иди, куда тебя несет, не сопротивляясь и особо не рассуждая, — и все будет как надо». А уж если я начинал самовольничать, идти против естественного течения событий, что-нибудь обязательно меня останавливало.
Где-то в конце второго года обучения из нашего Испанского центра мне принесли письмо, в котором незнакомый человек, хорошо знавший моего отца, известил меня о его гибели. Помню, что это меня не ошеломило, я как будто давно так и знал. Опечалился, конечно, и ночью, лежа в постели, во всех подробностях вспоминал о нем, о моей жизни в Орильесе.
Однажды начальники-коммунисты из нашей эмиграции решили устроить радиопередачу для Испании о нашей счастливой жизни в Советском Союзе. В числе других избрали для беседы троих из нашего училища: Кармен Селис, Эмилио Родригеса и меня. Приехала машина звукозаписи, в форточку нашей мастерской просунули кабели микрофонов (хотели записать как фон перестук инструментов во время работы) и началась подготовка к беседе, которая, по порядкам того времени, была уже расписана «на три голоса» — как певцам. Каждому вручили бумагу с машинописным текстом «роли», чтобы читали текст по очереди, притворяясь, что говорим от себя, совершенно искренне, дополняя один другого, примерно в таком духе: «Да, Кармен, но не только это, еще…» В театре это называется читкой пьесы. Был, конечно, и режиссер. Для начала нас попросили ознакомиться с текстом, чтобы в дальнейшем читать его проникновенно, с выражением. И вот я натыкаюсь в своем тексте на такую примерно фразу: «Только благодаря заботам родного и любимого товарища Сталина, мудрого отца всех трудящихся, я смог…» Тут я посмотрел на руководителей (их было двое) и говорю:
— Я про Сталина читать не буду. Пропущу.
— В чем дело? Почему?
— Я Сталина плохо знаю, какой же он мне родной? И потом у меня есть отец, вот его я люблю. (Наверно, для убедительности, я им не сказал, что отца уже нет на свете.)
— Не говори глупости! Сталин всем нам отец. Это же символически говорится!
— Не важно! Я этого просто выговорить не могу. Да и не я это писал. Кто написал, не знаю. Противно. Или я про Сталина пропущу, или совсем читать не буду.
Они переглянулись, замялись, затем один из них прикрикнул:
— Ты здесь не один! Не порть передачу!
Поняв, по выражению лиц, что они все равно не отстанут, я положил «роль» на верстак, вышел из мастерской, побежал на третий этаж и спрятался там в одной из кабинок туалета. Рядом с лестницей была дверь на улицу, и я подумал, что искать меня будут на улице. Время от времени, до меня доносилось: «Дионисио-о-о!» (это испанцы звали) или «Гарсиа-а-а!» (это русские). Подождав минут двадцать, а может и больше, я вышел на разведку, попросил приятеля выглянуть на улицу — стоит около нашей мастерской машина типа УАЗ или уехала — и никому не говорить, что он меня видел. Вскоре приятель вернулся, сказал, что никакой машины нет, и я ему все рассказал.
Через несколько дней позвали меня в Испанский центр — разбираться. Поначалу начальники были настроены грозно, но я их убедил, что слушатели в Испании — не дураки, что слушают передачи не только «свои», но и «неприятели». Они же смеяться будут над нами, куклами заводными, и над ними, руководителями, поскольку фальшь ясно видна! Я сказал, что общую идею поддерживаю, что мне действительно хорошо и легко живется — я люблю свое училище и свою работу, люблю социализм и Советский Союз, но говорить об этом я буду своими словами, и скажу куда убедительнее, чем они понаписали, да еще сыграю на саксофоне. Они, скрепя сердце, согласились: «Этот юнец, да притом не комсомолец, еще и учит нас — критикует старших!» Но ведь они и сами не дураки, — хитрые бестии! — знают, что такие передачи обязательно прослушают сначала здесь «на высшем уровне» (в секретариате Испанской Компартии), да еще куратор нашей эмиграции из КГБ, так что если передача получится своеобразной, удачной, политически нужной, то похвалят в первую очередь их. Договорились о дне, пришел я со своим саксофоном в какое-то помещение радиокомитета, обсудили передачу — «интервью», — и все получилось, кажется, очень неплохо. Между прочим, я в конце беседы самовольно обратился к своим родным — к матери, братьям и сестрам: «Вдруг вы меня слышите? Так вот, скажу вам главное: мне живется здесь хорошо, я всем обеспечен, в Советском Союзе никого из молодежи не бросают на произвол судьбы, тем более нас, испанцев, живущих без родителей. Можете за меня не тревожиться, уж вам-то я бы не стал лгать». В конце передачи я сыграл для испанских слушателей на саксофоне что-то красивое русское и что-то испанское.
Я не вступил в комсомол ни в детдоме, ни в училище. Разумеется, мне, хорошему ученику, предлагали вступить, но я всегда отказывался, говорил, что не люблю собраний, что и так учусь и занимаюсь общественной деятельностью вполне «по-комсомольски». Но дело было, главным образом, в том, что я не хотел дополнительных начальников: сам все понимаю и сам сделаю, что нужно.
Во время каникул мой приятель из лепщиков-модельщиков Кашкадов (имя я забыл, поскольку мы чаще всего называли друг друга по фамилии) позвал меня поработать на строительстве Московского Автомобильно-дорожного института (МАДИ). Здание строилось совсем недалеко, в каких-нибудь трехстах метрах от нашего училища. Надо было лепить различные потолочные розетки, декоративные кронштейны и модульоны, лепные бордюры и отливать их из гипса. И заработок очень неплохой. Я обрадовался: опять появятся у меня свои деньги!
На строительстве работало много пленных немцев, там я и познакомился с незабываемым Зигургом Мерцем, артиллерийским офицером, старшим лейтенантом. Красивый стройный парень выше среднего роста, лет, кажется, двадцати шести. По образованию — архитектор, причем, как он сам объяснил, главным образом декоратор. Зигурт отлично рисовал, лепил и знал форматорское дело (то есть работу с гипсом). Его нам дали как помощника, хотя он ни в чем нам не уступал — хорошо лепил и мог предложить разные дельные поправки к чертежам. Его мобилизовали в 44-м. За два с лишним года плена Зигурт научился прилично изъясняться по-русски. Как услышит незнакомое слово или выражение, говорит: «Айн момент», — вынимает записную книжку, спрашивает, что это значит, и записывает. Мы с ним быстро сошлись.