Нина Щербак - Любовь поэтов Серебряного века
Говорила Цветаева стремительно, и в монологе ее был полет. «Слова не успевали за мыслями, – замечала Мария Белкина, – она не заканчивала фразу и перескакивала на другую, думая, должно быть, что высказала уже все до конца». «Состояние творчества – это состояние наваждения», – говорила Цветаева. Монолог – тоже был некоторым образчиком творчества. Известен один рассказ о том, как Марина Ивановна в Париже приехала к друзьям на дачу. Было очень много народу. Пили в саду чай. Марина Ивановна села с незнакомой женщиной и стала ей говорить о стихах, об искусстве, о вечной трагедии жизни и так увлеклась, что проговорила с ней все время до отъезда в город, сказала хозяйке дома, что «давно у нее не было столь внимательного слушателя», даже не заметив, что собеседница ничего не понимала, так как почти не знала русского языка!
Владимир Вейдле (литературовед, историк русской эмиграции), однако, описывал встречу с Цветаевой в 1934 году совершенно в ином тоне: «Держала она себя просто, приветливо и скромно. Говорила грудным голосом сдержанно и тихо. Женственна она была. Женственности ее нельзя было забыть ни на минуту. Но в том, вероятно, разгадка несходства ее ни с кем – и заключалась, что женственность, или, даже грубее, женскость, не просто вступила у нее с поэтическим даром в союз (как у Ахматовой) и не отреклась от себя, ему уступив (как у Гиппиус), а всем своим могучим порывом в нее влилась и неразрывно с ним слилась. Отсюда, должно быть, и резкое различие ее ранних (девических) стихов от зрелых – пульса, импульса, ритма их, прежде всего: то, что в тех журчит, в этих клокочет, а также, смею думать, фантастичность иных ее влюбленностей, о которых осведомили нас, – едва ли не преждевременно хоть и посмертно опубликованные письма…»
Марина Цветаева родилась в Москве 26 сентября (8 октября) 1892 года, стихи начала писать в шестилетнем возрасте, не только на русском, но и на французском и немецком. Зимой 1910 – 1911 годов Максимилиан Волошин пригласил Марину Цветаеву и ее сестру Анастасию (Асю) провести лето в Коктебеле, где Марина познакомилась с Сергеем Эфроном. В Сергее Цветаева увидела воплощенный идеал благородства, рыцарства и вместе с тем беззащитность. Любовь к Эфрону была для нее и преклонением, и духовным союзом, и почти материнской заботой. Встречу с ним Цветаева восприняла как начало новой, взрослой жизни и как обретение счастья: в январе 1912 года они обвенчались. Во время Гражданской войны Сергей Эфрон сражался в рядах Белой армии, и оставшаяся в Москве Цветаева не имела о нем никаких известий.
Нина Берберова вспоминала: «Увлечение Цветаевой Белой армией было нелепым, оно в какой-то степени вытекало из ее привязанности к мужу, С. Эфрону, которому она „обещала сына“ – она так и сказала мне: „У меня будет сын, я поклялась Сереже, что я дам ему сына“. Несомненно, в Марине Ивановне это отщепенство тем более было трагично, что с годами ей все более начало хотеться слияния, что ее особенность постепенно стала тяготить ее, она изживала ее, а на ее месте ничто не возникало взамен…»
В Москве Цветаева и дети с трудом сводили концы с концами, голодали. В начале зимы 1919 – 1920 годов Цветаева отдала дочерей в детский приют в Кунцеве. Вскоре она узнала о тяжелом состоянии девочек и забрала домой старшую, Алю, к которой была привязана как к другу и которую исступленно любила. В начале 1920 года младшая, Ирина, умерла от голода.
В 1922 году Марина Ивановна и Аля приехали в Берлин, а затем перебрались к Эфрону в Чехию, где провели более четырех лет. В 1925-м у них родился долгожданный сын, названный Георгием (домашнее имя – Мур). Цветаева его обожала. Стремление сделать все возможное для счастья и благополучия сына потом воспринималось взрослевшим Муром отчужденно и эгоистично; вольно или невольно он сыграл трагическую роль в судьбе матери. По словам Нины Берберовой, «в Праге Цветаева производила впечатление человека, отодвинувшего свои заботы, полного творческих выдумок, но человека, не видящего себя, не знающего своих жизненных (и женских!) возможностей. Цветаева как бы поддалась старому декадентскому соблазну придумывать себя: поэт-урод, непризнанный и непонятый, мать своих детей и жена своего мужа, любовница молодого эфеба»:
Ляг – и лягу. И благо. О, все на благо!
Как тела на войне —
В лад и в ряд. (Говорят, что на дне оврага,
Может – неба на дне!)
В этом бешеном беге дерев бессонных
Кто-то насмерть разбит.
Что победа твоя – пораженье сонмов,
Знаешь, юный Давид?
Цветаева искренне верила, что своими заклинаниями, своей верностью она спасла жизнь Сергею, но семейная жизнь оказалась очень непростой. Неустроенный быт стал для Цветаевой настоящей Голгофой. Необходимо было стирать, готовить, выгадывать на рынках дешевую еду, латать прохудившуюся одежду. «Живу домашней жизнью, той, что люблю и ненавижу, – нечто среднее между колыбелью и гробом, а я никогда не была ни младенцем, ни мертвецом», – писала она в письме одному из своих корреспондентов. Но это было лишь начало. В Чехии она пережила страстную и мучительную любовь к другу Сергея, Константину Родзевичу. Радостный, уверенный, земной Родзевич покорил Цветаеву, увидев в ней не поэта, а просто женщину. Он, по-видимому, мало понимал ее стихи, не стремился быть тоньше и значительнее, чем есть на самом деле, всегда оставался собой. «Я сказала Вам: есть – Душа. Вы сказали мне: есть – Жизнь». Ему посвящена одна из самых пронзительных поэм Цветаевой – «Поэма конца».
Были и другие увлечения. В Праге Цветаева прочитала рецензию Александра Бахраха на свою книгу «Ремесло», а 9 июня 1923 года написала ему первое письмо:
«Я не знаю, кто ВЫ, я ничего не знаю о Вашей жизни, я Вами совершенно свободна, я говорю с духом… Я хочу от Вас – чуда. Чуда доверия, чуда понимания, чуда отрешения. Я хочу, чтобы Вы, в свои двадцать лет, были семидесятилетним стариком – и одновременно семилетним мальчиком, я не хочу возраста, счета, борьбы, барьеров… У меня так много слов… Это волшебная игра. Это полное va banque[3] – чего? – и вот задумалась: не сердца, оно слишком малое в моей жизни! – может быть, его у меня вовсе нет, но есть что-то другое, и его много, чего никогда не истрачу, – душа? Не знаю, как его зовут, но, кроме него, у меня нет ничего…»
20 сентября было снова письмо к Бахраху, уже совершенно другое:
«Мой дорогой друг, соберите все свое мужество в две руки и выслушайте меня: что-то кончено. Теперь самое тяжелое сделано, слушайте дальше. Я люблю другого – проще, грубее и правдивее не скажешь».
И уже 22 сентября снова письмо Цветаевой Родзевичу:
«…Арлекин! – так я Вас окликаю. Первый Арлекин за жизнь, в которой не счесть – Пьеро! Я в первый раз люблю счастливого и, может быть, в первый раз ищу счастья, а не потери, хочу взять, а не дать, быть, а не пропасть! Я в Вас чувствую силу, этого со мной никогда не было. Силу любить не всю меня – хаос, – а лучшую меня, главную меня. Я никогда не давала человеку права выбора: или все – или ничего, но в этом все – как в первозданном хаосе – столько, что немудрено, что человек пропадал в нем, терял себя и в итого меня».