Николай Тихонов - Ленинградские рассказы
Он оглянулся на столб. Столб был избит, как будто его хлестали железным бичом, но ни один рубец не подымался по столбу выше человеческого роста.
- Рубахин! - закричали ему. - Ты жив, Рубахин?
Он пошел на голос, шатаясь. Из кустов вышел бледный, почти в лохмотьях, человек, в котором он признал Андреева. И тут же он увидел "пикап", с которого соскакивали люди, санитарную машину и носилки, на которых лежал стонавший изредка раненый.
- Это Сизова задело! - кричал ему почти в ухо Андреев.
Он подошел к лежавшему на дороге, наклонился над ним, потер почему-то свою продранную коленку и сказал тихо:
- Сизов! Эх, Сизов!
- А ты, Рубахин, цел, весь? - закричал снова Андреев, подходя к Рубахину.
Рубахин осмотрел себя. Брюки его были порваны, рукава комбинезона висели клочьями. Нет, он был цел... Он увидел опять голубое небо с почти летними облаками, маленькие домики, до которых рукой подать, шоссе, по которому катились грузовики, и на железной дороге - дымок приближающегося состава.
- Надо ехать дальше, - сказал он строго. - У нас еще есть наряд.
- Я знаю, - ответил Андреев, - вон и "пикап".
Садясь в "пикап", Рубахин видел, как уносили безжизненно мотавшего руками Сизова, как захлопнулись дверцы санитарной машины за носилками, на которых тихо стонал Пахомов. "Пикап" тронулся. В мире наступила тишина, и сердце Рубахина билось, как после долгого бега по холмам.
"Пикап" дошел до поворота дороги, и тут, вскочив с места, в первый раз Рубахин закричал: "Стой! Стой! Остановись!" - так громко, что шофер сразу затормозил. Рубахин соскочил с машины и, переваливаясь, пошел тяжелым шагом к домику с открытым окном, таким приветливым и маленьким. По стенке домика вился плющ, у домика зеленели грядки, и в клумбе подымал головку какой-то чахлый цветочек. В окошке виднелась головка крошечной девочки.
И в тишине садика, в котором не было ни одного дерева, ясно и четко куковала кукушка. Она размеренно и уверенно колдовала Рубахину долгую жизнь. Это был тот таинственный голос, который дал ему силы там, на столбе, в страшные минуты, когда земля содрогалась от взрывов и пули взрывали пыль на дороге. Бантик в косичке крошечной девочки был такой зелененький, как эта зелень на узких грядках, а за спиной девочки куковала кукушка, наполняя все своим победным кукованьем.
Девочка с удивлением, морща бровки, смотрела, как огромный, тяжелый дядя в рваном комбинезоне легким движением отстранил ее и, просунув голову, оглядывал комнату. Отодвинувшись и не зная, что делать - заплакать или закричать, смотрела девочка, как этот дядя, соскочивший с машины, не отрываясь глядит на старые большие часы, под которыми качались гири, а наверху, высунув желтую смешную голову, маленькая птичка кланяется в окошко своего домика и выстукивает своим кукованьем, что сейчас в мире одиннадцать часов.
- Это твоя кукушка? - спросил Рубахин.
Девочка, от растерянности забывшая заплакать, ответила медленно:
- Моя.
- Береги ее, - сказал Рубахин. - Эх ты, маленькая!..
И, поцеловав девочку, он быстро зашагал к "пикапу", где все с недоумением следили за ним. Он влез в "пикап" и сказал:
- Пошел дальше...
- Знакомая, что ли? - спросил Андреев, сморкаясь в большой клетчатый платок и вытирая пыль со лба.
- Знакомая, - ответил Рубахин не сразу, - кукушка!
- Ну, уж ты скажешь! - сказал Андреев. - И совсем девчонка на кукушку не похожа. Правда, из окна, как из гнезда, глядит, но уж кукушка - нет, совсем не похожа.
"Пикап" тронулся.
ДЕВУШКА НА КРЫШЕ
Она была самая обыкновенная девушка, каких много в Ленинграде. Вы встретите сейчас их целые стайки. Одни чинно идут в ногу и поют красноармейские песни, у других на плечах лопаты и кирки - они направляются строить дзот на углу улицы, известной вам с детства, третьи стоят в очереди в кино, где показывают "Богатую невесту". У них загорелые щеки и лукавые глаза, сильные руки и какая-то особая подобранность. Они легко краснеют, но смутить их трудно. За острым словом они в карман не лезут. Видали они такое за время осады, что опыт их равен опытам их мамаш и бабушек, сложенным вместе. Почти все они умеют стрелять или знают санитарное дело. Те, что в военной форме, гордятся ею на зависть штатским подругам, но мечтают втайне о новых шляпах и платьях и все не прочь потанцевать в свободный час.
Наташа была такой же, одной из тысяч. Я разговорился с ней случайно и совсем не как корреспондент. У меня не было никакого желания вытаскивать из кармана записную книжку и карандаш. Но все-таки я спросил ее:
- Что ж вы делали этот год?
- Я сидела на крыше, - ответила она серьезно, и в честных серых глазах было написано, что она говорит правду.
- Она, как кошка, любит бегать по крыше, - сказала ее подружка, смеясь.
- Я не кошка, - ответила она, - кошек в городе больше нет, а у меня на крыше был пост, и я с прошлой осени охраняла свой объект.
- Вы дежурили днем или ночью?
- Когда тревога, тогда и дежурила. А помните, какие прошлой осенью были долгие тревоги? Стоишь, стоишь, прозябнешь вся, а как это начнется, так сразу согреешься...
- Что - это?
- Ну, когда пальба подымется, и "он" тут над головой зудит, зудит, потом как хватит бомбой или зажигалки посыплются, уж тогда только держись...
- А вы бомбы видели?
- А как же, кто их не видел. У меня с вышки все видно как на ладони... Сначала, пока бомбежек не было, мы в лунные ночи у трубы сидели и город рассматривали, даже Байрона читали при луне. Тихо-тихо в воздухе, по улицам редко-редко когда машина пройдет; странно, точно сама летишь над городом, такой он серебряный, чеканный, каждую крышу, каждый шпиль далеко видишь. Глаз свой приучала, чтоб разбираться, где что. А в небе аэростаты. На земле они, днем, как гусеницы, - толстые, зеленые, а ночью, в воздухе, как белые киты, плавают под облаками. Луна так встанет, что шпиль крепости прямо в ее середине, или полумесяцем, розовый, как долька апельсина, или он как голубой парус далекий, если тонкой тучкой закрыт. По крыше мы, как в Детском по парку, гуляли.
- А зимой какой город?
- Когда снег выпал и мороз, - на крыше скользко, нигде просто не пройдешь, того и гляди, сковырнешься; но тут я альпинистскую технику применяла. Я в альпиниаде участвовала, у меня ботинки с гвоздиками, с морозками. Снежные карнизы висят, как на леднике, и город походить стал на горный хребет - весь завален снегом, дома темные, как скалы, и вдруг все как осветится взрывом, вспыхнут пожары. И видишь, где что горит. Жутко! И потом чувство такое, что фашиста поганого так же б прихлопнуть, а его не видно. Прожекторы шарят, а его нет. И стрельба такая, что уши затыкай. Потом свои же осколки по крыше бьют... Все трубы в царапинах, кирпичи посбиты. Я тогда каску надевала. Но пожары тушили очень скоро, и снова все темно. А зима не кончается. Дни за днями длинные, длинные, как на Северном полюсе. Как насыпал раз фашист зажигалок! Вот набросал! И там зеленый, лиловый, красный, синий огонь, нестрашный такой, а смотри - но зевай! Я какие тушила, а какие сбрасывала с крыш вниз, на улице они горели зловещим таким огнем. Зажигалок мы с подругами много потушили. Я одну даже домой принесла, а потом выкинула: смрад шел уж очень от нее, противная. Как мертвая ящерица, ну ее к черту. И фашист понял, что бросает зря - все их не боятся и даже говорят: "Пусть зажигательные, только бы фугасок не было".