Евгений Шварц - Статьи и воспоминания
Последнее время он жаловался (не часто, лишь в минуты душевной слабости), что ему невесело в Комарове. И это письмо кончается таким, невольно вырвавшимся признанием:
«Ощущение, что из Комарова что-то ушло, выдохлось, — продолжается. Поэтому мало гуляю».
Но тут же, будто спохватившись, он пишет:
«Алексей Иванович, дорогой, напиши еще и приезжай. Полечим тебя общими силами. А? Ведь мы тебя любим, а это помогает. Приезжай!
Твой Шварц».
Выписывая сейчас эти милые, добрые слова, вдруг почувствовал такой высокий прилив дружеской нежности, такое тепло на душе и вместе с тем такую ужасную безысходную горечь, будто не восемнадцать лет назад, а вчера или сегодня мы вернулись с похорон Шварца.
1978
Из воспоминаний Ольги Форш
Геня Чорн — один из героев моей книги «Сумасшедший корабль». Под этим именем живет в книге Евгений Шварц. Но образ едва намечен, в нем ни в какой мере не выражены душа, талант и ум Жени Шварца, о чем я глубоко сожалею. Я познакомилась с ним на так называемом «сумасшедшем корабле», то есть в доме Елисеева в Петрограде, на углу Невского и Мойки, там, где сейчас находится кинотеатр «Баррикада». В двадцатых годах в этом доме были размещены писатели всех поколений, приобщившиеся к молодой советской литературе. В нашем коридоре жили М. М. Лозинский, М. М. Зощенко, В. А. Рождественский, М. Л. Слонимский и многие другие. И вот сюда к нам часто заходил желанный гость — молодой Евгений Шварц. Я помню его юношески худым, с глазами светлыми, полными ума и юмора. В первом этаже в большом, холодном и почти пустом зале мы читали и обсуждали наши произведения. Здесь мы экспромтом разыгрывали без всяких репетиций сценки-пародии Шварца на свою же писательскую семью, ее новую, трудную, еще такую неустроенную, но веселую и необыкновенную жизнь. Шварц изумлял нас талантом импровизации, он был неистощимый выдумщик. Живое и тонкое остроумие, насмешливый ум сочетались в нем с добротой, мягкостью, человечностью и завоевывали всеобщую симпатию… Мы любили Женю не просто так, как обычно любят веселых, легких людей. Он хотел «поднять на художественную высоту культуру шутки», как говорил он сам, делая при этом важное, значительное лицо. Женя Шварц был задумчивый художник, с сердцем поэта, он слышал и видел больше, добрее, чем многие из нас. Он в те годы еще не был волшебником, он еще только «учился», но уже тогда мы видели и понимали, как красиво раскроется его талант.
Святозар Шишман. Воспоминания о Евгении Шварце
Мои родители в 1930 году окончили Высшие курсы искусствоведения при Государственном институте истори искусства. Вместе с ними учились Александр Дымшиц, Ольга Бергольц, Николай и Лидия Чуковские, Виктор Ивантер, Ирина Рысс.
Рассказы родителей, их друзей и легли в основу этих зарисовок. Сначала я хотел собрать несколько веселых историй с Даниилом Хармсом, но каждая встреча с прошлым выявляла что-то новое, важное и писать только о Хармсе и Введенском и не упомянуть об их окружении стало невозможным. А к веселым историям прибавились и грустные. Но, к счастью, их меньше.
Святозар Шишман
В начале пути. (Первый рассказ Тамары Липавской)
В конце октября 1927 года Введенский, Хармс, Бахтерев, Левин, Олейников и я были в ленинградской Капелле на вечер Маяковского. Маяковский читал поэму "Хорошо" и отвечал на вопросы. Несмотря на плохую погоду — "дул как всегда октябрь ветрами" — зал был переполнен.
Маяковский пришел усталый и немного злой. Мы уже знали о его выступлении накануне в Доме Печати, где он также выступал с чтением поэмы. Там ему пришлось оборвать встречу. Отвечая на записки, Маяковский развернул одну и сходу прочел:
— Ты скажи мне, гадина, сколько тебе дадено?
Он смял записку, помрачнел, и не сказав ни слова, ушел со сцены.
В Капелле выступление Маяковского прошло благополучно и, ответив на записки, Владимир Владимирович сказал, что сейчас представит молодую группу ленинградских поэтов, на его взгляд, довольно интересных. И широким жестом пригласил ребят. На сцену вышли Введенский, Хармс, Бахтерев и Левин. Олейников остался в зале рядом со мной.
— Их там и без меня много, а ты тут одна остаешься, — отшутился он.
Введенский прочел манифест Обэриу. Потом ребята читали стихи. Хармс был великолепен.
Я, проникнутая духом обэриутства, не могла понять публику, которой, как мне казалось, все, что происходило на сцене, было неинтересно. Вокруг меня переговаривались, спорили о стихах Маяковского, пережевывали его ответы на записки, и постепенно, не обращая внимания на происходящее на сцене, начали расходиться.
По окончании мы с Николаем Макаровичем прошли за кулисы. Ребята окружили Маяковского, о чем-то спорили, договорились о переходе группы в "Новый Леф" и об издании общего сборника стихов.
ЧУР, МОЯ!
В декабре 1927 года Хармс записывает в дневнике, что Николай Клюев пригласил его и Александра Введенского "читать стихи у каких-то студентов. Но не в пример многим, довольно культурным".
Григорий Александрович Гуковский для студентов первого курса Института истории искусств — или как его иронично называли "институт испуганной интеллигенции" — решил провести расширенное заседание литературного кружка, которым руководил, а выступающими пригласил достаточно шумную группу Обэриу. Из обэриутов пришли Хармс и Введенский — идеологи и учредители. Выступление обэриутов пользовалось скандальным успехом, но то, что ребята были талантливы и даже очень, у Гуковского сомнений не вызывало. И он хотел в заключительном слове проследить развитие русской поэзии от Велимира Хлебникова до представителей новой группы.
Но из этого ничего не вышло.
Хармс и Введенский, опоздав на несколько минут, вышли на сцену, не снимая пальто. Не обращая внимания на притихших студентов, они продолжали о чем-то говорить, потом прикрепили к столу принесенные с собой лозунги: "Мы — не сапоги!", "Поэзия — это шкаф". Студенты явно ничего не понимали. Кто-то что-то крикнул. Хармс подошел к краю сцены и провозгласил литературный манифест группы.
— А теперь слушайте стихи и учитесь, — сказал он в заключение.
— Можно и конспектировать, — добавил Введенский.
Увидев одобрительный кивок Гуковского, студенты достали тетради, но в них не появилось ни одной строчки.
Введенский снял пальто, повернул стул спинкой к зрителям и сел верхом, а Хармс свой стул поставил на стол и не снимая шубы, взгромоздился на это сооружение. Достал из кармана очень большую трубку и начал ее раскуривать.