Вера Пирожкова - Потерянное поколение. Воспоминания о детстве и юности
Самое страшное время коллективизации прошло, в основном, мимо меня. На бедном Севере сопротивление было не так велико, как на плодородном Юге. Исчезли булочные, бывшие при НЭПе, и, конечно, другие продуктовые магазины, выпекался только однообразный серый хлеб, потом были введены продуктовые карточки. Одно лето мы остались в городе, тогда как обычно выезжали в деревню на дачу (где снимали летнюю половину крестьянской избы), но настоящего голода у нас не было. И все Ужасы коллективизации вошли в мое сознание позже, а не в то самое время, когда они происходили. Но один эпизод, запомнился мне на всю жизнь.
Летом 1934 года мой очень любивший путешествовать отец решил поехать с нами в Крым. Тогда было какое-то альпинистское туристическое общество, принимавшее в свои ряды всех, в том числе и таких «альпинистов», как мою уже немолодую, полную мать и меня, ребенка. Но оно имело в городах свои пункты, где можно было питаться и ночевать.
Как члены этого общества, мы и поехали в Крым. На юге с питанием было трудно, особенно моему отцу, вегетарианцу по убеждению. Мясо было, но хлеба совсем не было. Хотя самое страшное голодное время уже кончилось. Когда мы проезжали через Украину, на станциях просили еды бледные, с тоненькими, как спички, руками и ногами, дети-подростки, совсем маленьких не было. Пассажиры давали, что могли, но у нас, обычных граждан, самих было мало. И вот однажды на такой станции из окна международного мягкого вагона выглянуло толстое лоснившееся жиром лицо советского сановника, и не менее толстая рука бросила детям довольно большой пакет. Дети кинулись к нему, развернули и… отпрянули разочарованные: в пакете были окурки!
С тех пор лоснящееся толстое лицо советского сановника, голодные дети и насмешка над их несчастьем, над их голодом стали для меня символом советской власти.
Мечтать о свержении этой власти я начала довольно рано, лет с двенадцати. Мечты эти принимали характер картинок детского воображения. Я подумала, что вот если бы все вдруг перестали работать, то и власть не могла бы удержаться. То, что такая акция называется «генеральной забастовкой», я узнала позже. Тогда я представляла себе Москву почему-то всегда в жаркий и сухой июльский день. Легкий ветерок ворошил пыль на иссохших улицах — и на них все было мертво. Трамваи и автобусы не ехали, даже пешеходов не было. Все было тихо и пусто. Сталин выходит на балкон Кремля и злится, но не может ничего поделать.
Такие сладкие мечтания утешали меня довольно долго, но в 13 лет меня однажды как обожгло: а армия? Ведь они пошлют армию выгонять людей на работу, и ничего нельзя будет поделать! Почему я тогда не подумала о ГПУ, я не знаю, но мысль об армии перевернула все мои «планы». Позже, когда мы учили историю партии, мне было смешно, что я в 13 лет чисто теоретически додумалась до того, до чего Ленин дошел только после неуспеха революции 1905 года. С тех пор направление моих мечтаний изменилось: я начала думать о привлечении хотя бы части армии на сторону народа, о военном заговоре и вооруженном восстании.
Мое полное неприятие советской власти с детства было, конечно, заложено в семье, но в 12–13 лет я уже совершенно сознательно ее отрицала как существующий факт, как власть, действующую так, как она действовала. Ясно, никакого анализа идеологии в этом возрасте я сделать не могла. Вообще в го время идеология меня еще не коснулась. От обществоведения, преподававшегося нам в этих классах (начиная с 8-го класса его уже не было), у меня не оставалось почти никаких воспоминаний. Запечатлелись в памяти только анекдотичные моменты; так, например, нам рассказывали, что Маркс весьма напряженно размышлял и при этом всегда ходил по комнате из угла в угол, так что даже протоптал в полу дорожку, Или — что Маркс читал сразу несколько книг. Тогда еще у меня мелькнула мысль: оттого у него, вероятно, и была такая путаница в голове.
Но к сожалению, я не могу сказать, что от проникновения в мой ум того, что нам пытались навязать сверху, я была защищена другим мировоззрением или сознательной верой. Мне и теперь, в воспоминаниях, трудно объяснить, отчего мои родители не дали мне полного представления о христианстве. Неверующими они не были, но, видимо, и глубоко верующими тогда еще не были тоже. Они оба окончили свою жизнь глубоко и церковно верующими, но тогда, видимо, такими были не вполне.
Мой отец написал мне «Отче наш», Символ веры и «Богородица, Дево, радуйся», и я эти молитвы добросовестно выучила. Но я не помню, чтобы мне их объясняли, равно как и не помню, чтобы со мной вечером молились. Отец одно время читал маме и мне что-нибудь, когда мы были уже в постели. Так были прочитаны «Илиада» и «Одиссея» и не раз наша любимая «Калевала» (финские сказания), был прочитан роман Виктора Гюго «Отверженные». Однако Евангелие или другие религиозные тексты не читались.
В церковь мои родители во время НЭПа ходили, особенно на большие праздники. Я помню, как, отправляясь на пасхальную заутреню, они меня укладывали спать, но я никогда не спала. Горела лампадка у икон, и я все время на нее смотрела, ожидая возвращения родителей. Иконы у нас висели во второй комнате. В страшный 37-й год мама поддалась всеобщему страху до такой степени, что однажды сняла иконы и спрятала их, а в первой комнате повесила какой-то дешевенький портрет Сталина. Мой отец некоторое время терпел, но потом сказал: «Если ты не уберешь эту морду, то я сам разорву ее в клочья. И повесь снова иконы». Мама, ничего не возразив, так и сделала. Одна из этих икон доехала и До Германии и до сих пор висит над моей кроватью.
В воскресенье и я ходила с родителями в церковь, и семи лет в первый раз исповедовалась. Причащалась я, конечно, чаще. Но потом преподавателям нужен был героизм для того, чтобы ходить в церковь. Да и я как дочь преподавателя, не могла этого сделать, не подвергая отца нападкам: какой же это преподаватель, который не сумел из собственной дочери сделать неверующую? Повторяю, мои родители не были героически и беззаветно верующими в то время. Отец ходил иногда в церковь на Охте, когда бывал в Ленинграде, там его вряд ли кто мог узнать. Мама ходила изредка и в Пскове — жена уже взрослый человек, ее не всегда можно переделать, такова была логика властей — но потом в Пскове закрыли все церкви, так что и пойти было некуда.
Мы праздновали большие праздники. На Рождество во время НЭПа ставилась елка до потолка в первой комнате, а игрушки клеили сами разных коробочек, делали ленты из глянцевой бумаги. Потом можно было купить украшения. Во времена запрета ставить елки знакомые крестьяне привозили под дровами небольшую елочку, которую ставили во второй комнате, а окна занавешивали, как на войне, чтобы не видны были свечи. Да то и была жестокая война режима пропив народа. С 1936 года делали елку уже открыто, в первой комнат, но не такую большую, как прежде. Тогда была вдруг разрешена «новогодняя елка». Она оставалась, конечно, стоять до Рождества по старому стилю, когда начинались зимние каникулы. Весенние же далеко не всегда попадали на Пасху. Воскресенья совсем не было, была шестидневка, выходной и подвыходной дни попадали на разные дни недели.