Тамара Черемнова - Трава, пробившая асфальт
Выглянуло солнце, с крыши падали большие дождевые капли, а сказочно красивых стрекоз нигде не было видно. Я подняла голову и виновато посмотрела на дедку, он всепонимающими глазами смотрел на меня, оба отлично представляли, что ждет нас дома.
Дед молча занес меня в дом... И вот тут память услужливо прячет не очень приятные воспоминания, стирая подробности. Только помню, как баба молча снимала с меня мокрые ботинки, и сколько недоброго в этом движении...
А вечером у меня поднялась температура, в груди захрипело, и пришлось ставить горчичники. Перед глазами живо всплывает воспоминание, как отец таскает меня, орущую в жгучих горчичниках, по комнате на руках, а я уже плачу не столько от боли, сколько от сознания вины.
Но однажды родители полностью удовлетворили мое «дождевое» любопытство. Помню себя, сидящую в саду под зонтом под теплым грибным дождем, и солнце, пробивающееся сквозь тучу. Незабываемое впечатление! Мне его хватило на всю жизнь. Вы не представляете себе, что означает для больного ребенка вот так почувствовать дождь...
Познание мира
Обычно дома по утрам я просыпалась оттого, что над моей кроватью открывалось окно и в комнату врывался летний солнечный день или день с дождливым шорохом. А осенью — с чуть слышным касанием осенних падающих листьев. А зимой, когда окно лишь чуточку приоткрывалось, — морозец холодил щеки и на стекле светились волшебные ледяные узоры.
Но дольше всего в памяти задержалось, как моя красивая мама по утрам открывала ставни снаружи, и я любовалась ею в солнечном заоконном пространстве как портретом в раме. Это светлое воспоминание ничем не сотрешь, даже предательство перед ним бессильно.
Мамино предательство...
Сколько бы потом я ни видела от нее унижений — да таких, что охватывал недоуменный испуг, ведь эта женщина была в прошлом моей любящей мамой, а потом преисполнилась такой тупой жестокости, — все равно в памяти не стираются светлые воспоминания.
...Иногда в детдоме ночью, когда к горлу подступала невыносимая горечь и хотелось выть волчонком, но там нельзя было даже заплакать потому, что заплакать просто так считалось слишком большой роскошью.
— Никто ее не обижал, а она разревелась! Мало ли что тяжело, здесь всем тяжело, но никто не плачет! — говорили со злостью няньки. И в этом было что-то чудовищное, хотя теперь понятно, что они сами уставали и им до смерти надоедало смотреть на наши страдания.
Так вот, в такие ночи я выдергивала из памяти ту прошлую маму — настоящую, не предавшую. И невольно начинала думать: почему моя мама стала такой?
* * *
И снова возвращаюсь в далекое детство, где все солнечно и нет еще никакой беды. Не надо думать, что меня так уж сильно баловали, бывало, что и ругали, как всякого другого ребенка.
Мне тогда было лет пять. Нас у родителей уже двое, в январе 1960-го родилась моя сестра Ольга, здоровый спокойный ребенок, не доставляющий особых хлопот. Был нежаркий полдень августа.
Мать прогуливала Ольгу во дворе, я была там же. Сестра заснула у матери на руках, и она понесла ее в дом уложить в кроватку, наказав, чтобы я никуда не лезла.
Я послонялась по двору в ходунках минут десять и решила тоже зайти в дом. Я ведь сама перелезала через порог, и ничего со мной не случалось. И в этот раз я забралась на земляной скат, покрытый ровными досками и заменяющий крыльцо, благополучно миновала сени и открыла дверь в избу. Поставила передние колеса ходунков на порог, который со стороны сеней был очень высоким, и схватилась за щеколду, висевшую сбоку на косяке. Но второпях не заметила, что не поставила ноги на порог. С силой дернув за щеколду, чтобы ходунки перескочили порог, я беспомощно повисла на перекладине ходунков. Колеса съехали с порога, и я со всего маха хлопнулась мордашкой прямо об него, ощутив всю его твердость.
Сначала не ощутила боли, и первой мыслью было, если кто-нибудь зайдет и увидит, что я опрокинула ходунки, меня отругают. Но, приподняв голову, увидела на пороге лужу крови, сообразила, что это моя собственная кровь, и испустила громкий рев.
А дальнейшее уже не помню, то ли память опять услужливо прячет неприятные моменты, то ли я потеряла сознание. Помню, что было уже позже, я лежу у бабы с дедом на койке, а на кухне громко ругаются мои домочадцы.
* * *
Никто даже и не предполагал, в какие дали я отправляюсь в своих снах. В этих совершенно не детских снах я постоянно возвращалась в чье-то (уж точно не мое!) страшное прошлое в военное время. Мне мало кто поверит, решат, что я это сочиняю, чтобы сделать свою книгу загадочнее. Но, уверяю вас, никакого сочинительства.
Даже трудно сказать, когда этот сон начал меня преследовать. Кажется, он был со мной с самого рождения, просто когда подросла, я стала его анализировать. В этом сне взрослого человека я всегда убегала от танка. Хотя никогда в жизни не видела настоящего танка. Снилось, что я бегаю по дому и не знаю, где спрятаться от страшного танкового дула, а оно меня почему-то везде находит, куда бы я ни пряталась.
Еще один вариант этого сна — я бегу по изрытому снарядами полю, справа от меня горит хлеб, а слева то ли железнодорожное полотно, то ли какие-то рвы. Но любой вариант этого сна заканчивался одним и тем же, на меня смотрит дуло, я чувствую, что сейчас прогремит выстрел... и просыпаюсь.
И странное дело, когда просыпалась, срабатывала какая-то блокировка, я совершенно не боялась и твердо знала, что этого в моей жизни никогда не будет.
До сих пор задаю себе вопрос: откуда у маленького ребенка этот страшный сон? Ну ладно бы насмотрелась страшных фильмов, и это навеяло соответствующие сны. Но ведь телевизоров в нашем обиходе тогда еще не было, а смотреть взрослые фильмы в кино меня не брали. Так откуда же этот сон?! Загадка... Или предчувствие того, как поступит со мной жизнь?
Панамка
Сестре Оле исполнился годик; чтобы выносить ее на улицу, мать сшила чепчик. Не было только кружева для оторочки, и мать решила отпороть кружево от моей старой панамки. Ткань на ней сносилась, а кружево оказалось прочным. А я из этой панамки почти не вылезала, она была удобная и на завязочках. Но, несмотря на мою любовь к ветхой панамке, мать решила сделать по-своему, и сколько я ни орала, что это моя панамка, распорола ее.
Собрав меня на улицу, вместо распоротой панамы надела на меня новенькую, только что сшитую, беленькую, аккуратненькую, на одной пуговке. Я вышла на улицу, и через три минуты со двора донесся мой рев. Домочадцы в недоумении высыпали из дома во двор.
— Немка, ты чего ревешь-то? — недоумевала мать.
— Панамка-а-а! — орала я, захлебываясь рыданиями.