Александр Городницкий - След в океане
В восьмом классе я, будучи тогда достаточно ретивым комсомольцем, написал довольно посредственные, но «политически грамотные» стихи, в которых обличал «поджигателя войны» Уинстона Черчилля (так мы тогда совершенно искренне считали). Стихи эти, по рекомендации Г. С. Семенова, я прочел на одном из отчетных вечеров и был удостоен первого в своей жизни упоминания в печатной прессе. И не где-нибудь, а в главной газете — «Ленинградская правда»! Статью об отчетном вечере студии литературного творчества опубликовал известный в те поры ленинградский поэт Всеволод Азаров, которому стихи мои вдруг понравились, и он написал: «Молодой поэт нашел гневные слова для разоблачения… и т. д.» Дурацкому моему тщеславному счастью не было предела. Пару раз после этого, в том же сорок девятом, пару стихов, тоже довольно скверных, напечатала газета «Ленинские искры». Это были мои первые печатные публикации. К сожалению, «отличать плохие стихи от хороших» я в ту пору еще не научился, поскольку совершенно не хотел понимать безнадежно низкого литературного уровня моей печатной продукции.
Справедливости ради следует сказать, что Глеб Сергеевич Семенов, бывший для меня в те годы высшим авторитетом, довольно трезво и невысоко оценивал мои поэтические способности. Беседуя как-то со мной об упомянутом выше Олеге Ширме, он сказал: «Понимаешь, про тебя я знаю, что ты можешь, а что нет, а вот он — человек неожиданный». Много лет спустя, уже в конце пятидесятых годов, в каком-то поэтическом застолье он же, приводя уже не помню чьи остроумные изречения, заявил, обратившись ко мне: «А вот есть цитата про тебя: «если хочешь быть талантливым, стань лауреатом». Возможно, самым разумным в моем положении было бы бросить писать стихи раз и навсегда, но я уже был отравлен сладким ядом обманчивого сознания причастности к литературе, и сил честно бросить это неблагодарное для меня занятие в себе не находил. Так, видимо, лишенный актерского таланта юноша, готов быть статистом в массовке, осветителем, рабочим сцены — лишь бы дышать пыльным воздухом подмостков, пропитанным едкими запахами нафталина и олифы.
Никогда не забуду своего первого посещения дома Глеба Сергеевича, которому я должен был срочно принести какую-то взятую у него книгу. Он тогда жил в квартире матери на последнем этаже большого писательского дома на канале Грибоедова, напротив Русского музея, неподалеку от Храма Спаса на Крови. Дом этот, как рассказывали, был одним из первых кооперативных домов, построенных на писательские сбережения еще в тридцатые годы.
Именно к строительству этого дома относится одна забавная апокрифическая история, связанная с именем известного журналиста и литератора и не менее известного остроумца той, не располагавшей к остроумию эпохи, — Стенича. Согласно этой истории, небольшая делегация писателей, в которую затесался и Стенич, отправилась в Смольный к Сергею Мироновичу Кирову, просить гвозди для строительства своего дома. Киров их принял, сказал, что постарается помочь, хотя с гвоздями сложно, и тут же написал записку какому-то своему заместителю. Окрыленные неожиданным успехом, писатели устремились в указанный им кабинет, но когда после долгого и унизительного ожидания они, наконец, попали туда, то сразу же поняли, что радовались рано.
Хозяином кабинета оказался огромного роста еврей с пышными буденновскими усами, одетый в гимнастерку и синие с красным кантом кавалерийские галифе, сидевший верхом на венском стуле за огромным письменным столом. Тут же, не дав им сказать ни слова, он начал кричать: «Ага, появились, голубчики! Это вы ходите и отрываете товарища Кирова от важных дел из-за всякой ерунды? Писатели, попутчики паршивые! Народ, не разгибая спин, трудится, чтобы построить светлое будущее, а вы только путаетесь под ногами и всем мешаете. Что вам надо? Гвозди? Вы что, совсем обнаглели? При чем тут записка от товарища Кирова? У нас для Турксиба нет гвоздей, для Сибири нет гвоздей, а для вашего писательского дома и подавно. Убирайтесь отсюда, пока я вас не приказал арестовать!» Писатели, испуганные и обескураженные покинули кабинет. Последним уходил Стенич. Уже подойдя к двери, он неожиданно обернулся и негромко, но внятно спросил: «Для писательского дома у вас гвоздей нет. А Христа распять нашли гвоздики?» Грозный начальник побагровел, закрутился на стуле и, изрыгая что-то нечленораздельное, подписал наряд на гвозди…
Войдя в парадное рядом с воротами, я долго поднимался по высокой лестнице без лифта на последний этаж к квартире с указанным мне номером. Поднявшись на последнюю лестничную площадку, я нашел ее и обернулся на дверь напротив, где красовалась медная дощечка с надписью «В. Каверин». Сердце мое замерло в груди от сознания, до каких литературных вершин я добрался. На звонок открыл Глеб Сергеевич в жилетке и домашних туфлях и повел меня в свой кабинет, также сильно поразивший мое мальчишеское воображение.
За открытой им дверью обнаружилась узкая длинная комната, в противоположном торце которой располагалось высокое окно. За окном, освещая комнату нестерпимо алым слепящим светом, пылал весенний петербургский закат, на фоне которого проступали купола Казанского собора и черные контуры бесконечных труб, башенок и островерхих крыш. Над некоторыми крышами неподвижно струился темполиловый, с алой же подкладкой, дым. У меня захватило дух. Когда я, прикрыв глаза ладонью, огляделся, то увидел, что вся длинная правая сторона кабинета занята книжными стеллажами, уходящими вверх к потолку и заставленными книгами. Книги были самыми разными — от старинных, как мне показалось, фолиантов с красными корешками, тисненными золотом, и бумажных обложек «ЗИФ» двадцатых годов до бесчисленных малогабаритных томиков стихов поэтов, по больше части мне неизвестных. На одной из полок красовалась надпись: «Книги на дом не выдаются». У противоположной стены, впритык к ней, стоял небольшой письменный стол. В дальнем углу, рядом с окном, висела какая-то небольшая и темная икона. Когда я подошел ближе, то обнаружил, что это не икона, а рисованный черно-белый портрет Пушкина, специально повешенный как икона. Таинственный и притягательный облик этого поэтического кабинета, заставленного книжными полками, с Богом-Пушкиным, с окном, распахнутым в блоковско-питерское небо, запомнился мне до мельчайших деталей на долгие годы. Сидя в таком кабинете, перед таким окном, в окружении таких собеседников, можно было создавать только бессмертные стихи. Самое удивительное при этом, что к стыду своему я совершенно не помню ни разговора с Глебом Сергеевичем, ни содержания прочитанной книги, ни даже стихов, о которых шла речь в тот вечер. Все в моей памяти выжег этот пронзительный черно-багровый интерьер.