Лев Лосев - Меандр: Мемуарная проза
Таким же квадратом, как "Чистые стихи", вышел в прошлом году роман Виноградова "Утро Фауста", 99 квадратных страничек. В "Утре Фауста" есть то, что почти исчезло из современной русской прозы, — ритм. Фразы, периоды, главы чередуются с естественностью размеренного дыхания. Так же естественно там сплетаются вариации на темы из легенды о Фаусте и евангельской мистерии. Автор, вслед за своим любимым Пастернаком, хочет доказать, что тайная струя страдания согревает холод бытия. Что есть возможность уюта в трагической Вселенной. Господь разверзает небеса винным дождем в конце романа, и герои подставляют стаканы под пьянящие струи.
В "Утре Фауста" всего 99 страниц, но в стихе Виноградов сказал все то же самое еще короче:
Ну, каменная башня. Ну, балкон.
Ну, мятая кровать под балдахином.
Ну, ржет в конюшне твой любимый конь.
Ну, рейнского бокал. Ну, со стрихнином.
Вообще его чистые стихи не всегда безмятежны. У него получалось в кристаллик своего четверостишия загнать и ужас века сего:
Одинокая рябина
Распласталась вдоль стены,
Как под дулом карабина,
Как под взглядом сатаны.
Незадолго до болезни Леня прислал мне рукопись неизданной книги стихов. Там были и прощальные ноты, но теперь мне кажется, что я прочел их невсерьез.
Пока, поколение,
В земле по колени я.
И еще:
Закопали эн глубоко.
Не окно теперь, а око.
И еще:
Что за гробом?
Рай микроба.
И:
И Ной — в мир иной.
В моем настольном календаре на первое апреля было записано: "Ответить Лене". И вот я отвечаю. И он отвечает мне:
В будильнике, как на дрожжах
поднявшись, время настоялось,
взорвалось, и на всех вещах
хоть малой каплей, да осталось.
Отсутствие писателя
Ровно сорок лет назад, летом 1964 года, Виктора Голявкина, Владимира Марамзина и меня принимали в пионеры. Мне было двадцать семь лет, Марамзину тридцать, а Голявкину тридцать пять. С нами путешествовал еще Саша Сколозубов, дивный художник, но он от почетной церемонии уклонился под предлогом, что не может одновременно приниматься в пионеры и зарисовывать торжество.
Дело было в большом пионерском лагере к северу от Красноярска, километрах в ста ниже по течению Енисея. Лагерь называли "Сибирским Артеком", и в тот день там было действительно жарко, как в Крыму. Очень хотелось купаться. Но нас еще долго водили по лагерю, показывали корпуса, плац-парад и музей героя Гражданской войны, красного партизана товарища Щетинкина. Лагерное начальство хотело, чтобы мы все это описали в журнале "Костер". Мы были в коллективной командировке — журналистском путешествии по Енисею, к истокам великой реки.
Наконец пошли к реке. Поперек тропы лежала большая неподвижная свинья. "А вот и товарищ Щетинкин", — сказал Голявкин.
Мы прошли сквозь прибрежные кусты к речному пляжу и изумились — прямо перед нами, на другом берегу широкой реки в знойном мареве дрожали и струились большие белые дома большого города. Что такое? По картам ничего подобного здесь быть не должно. Добро бы деревенька, а то город — многоэтажные дома.
— Это "девятка", — пионервожатый обрадовался случаю выболтать стратегические секреты, — город засекреченный, "Красноярск-9", водородные бомбы делают. У нас тут Енисей зимой не замерзает.
Мне, Марамзину и Сколозубову купаться сразу расхотелось. Голявкину было трудно отказаться от телесного удовольствия. Он колебался, спрашивал пионервожатого: "Тут вообще ("вапше") купаются?"
— Так где ж еще? — радовался пионервожатый. — Весь лагерь тут купаем.
Наконец Голявкин решился. Он разделся и робко пошел в воду, но при этом не отрывал сложенных лодочкой ладоней от причинного места. Прикрывался от радиации.
Скорее всего это не так, но мне кажется, что знаменитую фразу "Какое счастье людям дано между ног! И что они с ним делают! Как обращаются!" Марамзин придумал в тот самый знойный сибирский пионерский день. И уже потом из нее выросла повесть "История женитьбы Ивана Петровича".
Тогда Марамзин еще полностью находился под влиянием Голявкина. Не он один, конечно. Едва ли не целое поколение молодых ленинградских писателей говорили голосом Голявкина и писали, под Голявкина, коротенькие абсурдистские рассказы, притворявшиеся детской литературой. Освободиться от чар этого сильного дарования было нелегко. Помню, каким поразительным образом это сделал Андрей Битов. Я по каким-то нетрезвым обстоятельствам оказался у Горбовского в воспетой им коммуналке на Васильевском острове. Пошел в уборную. Там на гвозде висела толстая, страниц сто, пачка рассказиков Битова, написанных под Голявкина. Битов сказал, что сам повесил. Борьба за стиль!
Марамзин — человек артистичный, и он лучше других говорил голосом Голявкина. В этом выговоре была одна доминирующая интонация. Как бы ее охарактеризовать? Одновременно недоуменная и агрессивная: "Что ж это вы таких простых вещей не понимаете?" Собственно говоря, это ведь не просто манера определенным образом распределять интонационные ударения. Это интонация таланта, врожденного умения видеть и не принимать привычные условности человеческого поведения, разоблачать их как абсурдные. Мы раз шли где-то зимой, Голявкин приложил палец к своему боксерскому носу и прицельно высморкался в сугроб. "Что ж ты так некультурно сморкаешься?" — попенял ему Ковенчук. "А что вообще ("вапше") лучше завернуть это в платочек и целый день в кармане таскать?" — удивился Голявкин. Прозвучало убедительно. Мы тогда не знали, что есть империя бумажных носовых утиралок "Клинекс", основанная на той же философии.
Сейчас, когда мне это вспомнилось, я подумал, как уместно тут упоминание культуры: что "культурно" и что "некультурно"? Я всей душой люблю культуру, но ее надо постоянно тормошить, чтоб не лишалась смысла. На смену носовому платку должен прийти "Клинекс", более гигиеничный и экологически оправданный. В завершение назальной темы мне припомнилось из "Войны и мира", как старуха Ростова плачет, потому что ей надо просморкаться. Когда Ленин говорил о срывании масок как основной толстовской стратегии, он, наверное, имел в виду что-то другое, но это верно, что у Толстого руки чесались срывать культурные маски, открывать под ними не-культурное, природное, физиологическое. Толстой издевался над культурными масками, но лицо культуры — это лицо Толстого.
Толстой проникал под поверхность человеческого поведения, а другой русский гений, Андрей Платонов, делал открытым то, что таится под поверхностью человеческого мышления, под поверхностью стандартных речевых форм. Открытие Платонова нашим поколением тоже пришлось на начало 60-х годов, и волна этого влияния накрыла и понесла с собой Марамзина еще мощнее, чем голявкинская.