Василий Маклаков - Воспоминания. Лидер московских кадетов о русской политике. 1880–1917
В борьбе за справедливость можно, конечно, быть побежденным; за это никто бросать камнем не смеет; у справедливости критиков много: одни ее находят излишней, а другие недостаточной для блага людей. Но если вместо служения справедливости, человек будет от нее отрекаться, называть ее «слюнявой гуманностью» или глумиться над ней, как над «буржуазной моралью», то такое отношение к ней не простится, как не прощается хула на Духа Святаго. Этим человек служил бы звериному царству, при котором от человека ничего не останется, а зверь будет вооружен чудесами человеческой техники.
Люди пытались находить выход в другом: борьба могла бы прекратиться окончательной победой одних над другими, то есть полным подчинением побежденных. В этом состояло «искушение тоталитарных режимов» и современных их представителей, друг с другом несхожих, но воспитанных на одной идеологии. У них были и предтечи: и Шигалев в «Бесах», и Великий инквизитор Средневековья, и завоеватели Древнего мира. Во всех подобных режимах меньшинство берет на себя всю власть и всю ответственность, но обещает своей неограниченной властью всех сделать счастливыми, уничтожая недовольных своей судьбой. Пока тоталитарный режим своей главной целью выставлял как будто такое общее счастье, а для начала – удовлетворение элементарных нужд обиженных классов, он отклик мог находить: ведь в этом проблема современности. Но когда заботу об обиженных стали заменять притязанием на преимущество своих государств или своей расы над остальными, это не могло уже других увлекать. В России социальный вопрос пока как будто на первом месте оставлен, почему Россия и не потеряла еще своего обаяния и представляется для толпы «обетованной землей». Так могло казаться, пока тоталитарный режим рекомендовал «грабить награбленное», отнимать то, что создали другие, и пока еще оставалось, что можно было у других отнимать. Отнимавшие все-таки нечто получали себе, и притом мстили тем классам, кого в прошлом считали своими обидчиками. Но этот процесс должен был когда-то окончиться и замениться порядком на лучших, чем прежде, основах. Но новые основы в тоталитарном режиме России на практике оказались восстановлением худшего, что было и в старом: труд становился рабским трудом у государственной власти. О справедливости уже не было речи; ее клеймили презрительной кличкой «уравниловки». У власти, или у первенствующей партии, появились свои угодники и фавориты, «выдвиженцы», «кандидаты» для вступления в партию, чтобы в ней над остальными господствовать. Так было когда-то и с крепостными крестьянами, из среды которых выходили бурмистры для управления крестьянской массой. А с непокорными, с недостаточно преданными тоталитарная власть могла не стесняться: никто их уже не мог защищать против ее произвола.
Такой порядок установился не сразу. Введению его помогали многие: и те, кому он лично был выгоден, и те, которые этим своим обидчикам мстили за прошлое, и идеалисты, которые искренно думали, что при их управлении все будут счастливы, что при нем не будет эксплуатации, что аппарат их власти останется на высоте, которую можно обеспечивать «чистками»; что препятствия к общему счастью лежат не в этом уродливом режиме, а только в его противниках, и внутри, и вне государства; что этих противников можно обезвреживать и уничтожать. Оттого тоталитарный режим под соблазнительным предлогом «общего счастья» стал источником террора внутри государства и угрозой внешнему миру. Этим он сам пожирает себя. «Идеализм» тоталитарных режимов, поскольку он в них существует, есть явление того же порядка, как убеждение, что для существования войска достаточна добровольная дисциплина, или что государство с правом принуждения будет скоро людям не нужно. Когда люди на себе испытали, к чему привела эта наивная вера и когда вся жизнь страны остановилась, они стали помогать восстанавливать старый порядок, хотя бы в ухудшенном виде, вдохновляясь дурными примерами прошлого.
Но раз люди дали заковать себя в кандалы, освободиться им от них уже трудно: они принуждены бывают с положением своим примириться. Непримиримые гибнут в неравной борьбе; покорившиеся себя утешают, что если у них отняли свободу, то зато им обеспечили сытость, и не хлебом единым, но всем, что современному человеку для существования нужно: жилплощадью, магазинными карточками, отдыхом и даже развлечениями, по формуле рабских времен – panem et circenses.[66]
Для судьбы человечества опасно не вынужденное примирение с рабством, а то, что среди свободных людей, которым не угрожает ничто и которых за деньги нельзя подкупить, находятся просвещенные люди, квалифицированные ученые, иногда бывшие народолюбцы, которые могут прославлять тоталитарный режим, советовать предпочитать положение сытого раба у богатых и сильных господ риску своей свободы и возможных при ней неудач. Такое настроение знаменует кризис не режима, а самого человека, который низводит себя на ранг домашних животных. Успех тоталитарных режимов поставил этот вопрос.
Таковы заключения, к которым мой опыт меня приводил; он мне показал, что, несмотря на несоразмерную роль, которую в моей жизни играла случайность, в ней оказалась последовательность. Я начал деятельность адвокатурой, то есть защитой человека перед представителями государственной власти по ее же законам. Когда обнаружилось, что самодержавие несовместимо с господством законности, я принял участие в борьбе против него, за замену его представительным строем. А когда мы ближе с сущностью его познакомились и можно было увидеть, что этот строй в большей или меньшей степени стал считать волю большинства суверенной, я становился защитником меньшинств, заглушаемых большинством голосов, а потом и вообще побежденных, поскольку победители свою волю считали себя вправе диктовать побежденным.
Жизнь мне давала и другие уроки. Она показывала, что в человеке есть зверь и что в споре о жизненном его интересе этот интерес может оказаться сильнее всех других побуждений. Так бывает, когда с тонущего корабля люди кидаются в шлюпку и других в нее не пускают или, умирая с голоду, выхватывают друг у друга последний кусок; это же можно видеть и в других замаскированных внешней культурой формах борьбы за себя. Но когда вопрос стоит не так остро, появляются ограничения звериной природы противоположными свойствами человека. Стремлением его к правде-истине в области науки, философии или религии; добровольным подчинением установленным нормам жизни, то есть законности; тяготением человека к справедливости в устройстве своего общежития и т. д. Если в борьбе за эти начала может проявиться и личный интерес, то в ней его роль ничтожна. Ведь эти споры решают не заинтересованные, посторонние люди. И как бы ни казались иногда несовместимы позиции обеих сторон, у каждой из них есть доля правды; без этого спор бы не мог продолжаться. И потому в таком споре нужно видеть не только недостатки противника, но, что часто труднее, уметь распознать ту долю правды, которая есть на его стороне. Так можно находить основы для мира, а не для обманчивой и преходящей победы. Ведь и в политике наиболее прочные достижения демократии обеспечиваются не перевесом числа голосов, а соглашением большинства с оппозицией. Мне приходилось видеть это в тех сферах деятельности, в которых и мне дано было участвовать, и в науке, и в судах, и в политической жизни; эти наблюдения накладывали свой отпечаток на приемы работы; они убеждали, что в этих приемах заключался путь к тому, что является и условием, и признаком общего блага, то есть к общему добровольному миру. В этом был главный урок моей жизни.