Вера Фигнер - После Шлиссельбурга
«Причина моих внутренних мучений заключается в отступлении, сделанном мной, из безграничной любви к вам, мои родные, в отступлении, от моего идеального представления о том, как должен настоящий революционер держать себя и реагировать на явления современной жизни и в частности на действия гнусных зверей — тюремщиков. Потому что я должен был умереть, а не видеть вокруг себя и не испытывать на себе страшного унижения человеческого достоинства… Не позволять осквернять все чистое, святое в себе, не останавливаясь и перед смертью, — как это хорошо! Но я, мы все здесь делаем отступление за отступлением, называя все это мелочами, пустяками. И вот я остался жить, и живу только любовью к вам, мои дорогие, сознавая всю бессмысленность, пустоту и унизительность этой жизни невольника. Особенно мучительно тяжело было мне продолжать жить, когда был выпорот розгами один товарищ, с.-д., за возражение повышенным голосом надзирателю на прогулке. До этого он просидел почти безвыходно 4 месяца в карцере, совсем оглох и не мог говорить тихо. Почти на глазах у нас он был наказан!
…Представьте, родные, себя на минуту в моем положении, и вы поймете мои страдания и все мои вопли бессильные, мои частые вспышки, мой резкий тон… О, как мне и до сих пор трудно приспособляться к этой рабской жизни, полной насилия и всякого безобразия!..» (Июнь 1911).
***Довольно! Мы еще на школьной скамье из римской истории знали восклицание: «Горе побежденным!» И через 23 века приходится все так же восклицать: «Vae victis!»
Довольно! Чаша унижения и крови переполнена, побежденные выпивают ее до дна…
Вера Фигнер.
Р. S. 1929 г. Тюрьма, о которой говорит письмо на стр. 384 — Александровская.
Текст к денежному отчету за 1912 г.
Комитет помощи каторжанам, основанный в Париже В. Н. Фигнер в январе 1910 года
1912 год был очень тяжелым для обитателей тюрем… Прошлой осенью, быть может, под влиянием общественного мнения Европы, выраженного в петиции, разосланной высшим представителям русского правительства и подписанной выдающимися общественными деятелями различных стран, для заключенных намечался как будто бы некоторый просвет. В официальных органах появились опровержения жалоб заключенных на жестокий режим, и «Россия» опровергала факты брошюры «Les prisons russes». Но вместе с этим главный начальник тюремного управления Хрулев рассылал циркуляры, которые должны были смягчить инструкции о карцерах и телесном наказании. После голодовки в Риге начальник тюрьмы получил выговор, а после протестующего вопля узников Псковского централа, проникшего в русскую печать и за границу, начальник централа Черлениовской был переведен с понижением в Калугу… Но это небольшое веяние было скоротечно. В том же Пскове, где только что было введено вежливое обращение, очень изумившее тюремных надзирателей, разразилась новая голодовка из-за телесного наказания одного заключенного, и тюремная библиотека, составлявшая единственное утешение узников, была разорена конфискацией наилучших книг.
Страшная репутация Орловского централа известна еще со времен описания его несколько лет тому назад Каутским. Казалось бы, что, по мере того, как уходит время, режим должен смягчиться. Ничуть не бывало! В истекшем году «LAvenir» Бурцева не однажды помещал корреспонденции об избиениях и жестоком надругательстве, которым подвергаются несчастливцы, попадающие в этот громадный застенок. Эти корреспонденции страдали всегда отсутствием точных дат: нельзя было определить, относятся ли факты к прошлому или к настоящему. Но вот 17 июля 1912 г. партию в 14 человек переводят из Шлиссельбурга в Орел, и одному из них удается прислать описание их вступления в этот централ. При приеме некоторые, возмущенные площадной бранью, которой их осыпали надзиратели, просят обращаться с ними вежливо. Вечером их хотят отделить от остальных, чтобы отвести в карцер. Тогда все скучиваются, давая понять, что если не все заявляли о вежливом обращении, то все хотят этого. Их ведут в баню, чтобы подвергнуть оскорбительному осмотру и обыску, и, перед тем как рассадить в одиночки, начальник тюрьмы говорит: «Если будете вести себя плохо, от вас останется только мокро…»
«Открывая мою камеру, — продолжает автор, — помощник начальника говорит: «Вот твое местожительство, мерзавец!» И, заперев койку, прибавляет: «14 суток карцерного положения». — «За что?» — «Вечером узнаешь»… И, действительно, узнал. В 8 ч. вечера я услышал топот ног, щелканье замка и затем отчаянный крик Конупа: «Товарищи, бьют!..» Плач, стоны, падение чего-то тяжелого, звуки ударов… Все это было похоже на какой-то кошмар. Потом еще крик, потом еще, и, наконец, отпирают мою камеру. Ворвалась ватага надзирателей, все помощники, — и, в одно мгновенье, одним ударом я был сшиблен с ног. Толпа озверевших людей стала творить надо мною нечто, неописуемое: топтали ногами, били головой об пол, швыряли из угла в угол и затем, натешившись, повернули спиной вверх и начали связывать новыми веревками. Сначала туго связали руки, загнув их назад, потом притянули ноги к рукам веревкой и в таком изогнутом положении подняли на высоту человеческого, роста и бросили на пол… Я ударился головой и потерял сознание… Очевидно, очнулся я скоро, так как первое, что я услышал, это — страшные крики и звуки ударов: они продолжали истязания над остальными. Некоторое время я ничего не чувствовал. Затем руки и ноги, чувствую, стали наливаться кровью и как бы коченеть. Стали сильно болеть плечи, и я застонал от невыносимой боли. Лицо мое упиралось в лужу крови, меня томила жажда, и я застонал сильнее… Часа через три вошли ко мне помощник, фельдшер и надзиратели. Фельдшер осмотрел мои руки и нехотя сказал, что можно развязать. Меня развязали и одели в смирительную рубашку, туго связав рукавами загнутые назад руки. Ноги оставили в том же положении. Только на второй день, в 12 часов, меня освободили от веревок и рубашки. Затем началось систематическое ежедневное издевательство и побои. Заходит, напр., отделенный и кричит: «Здорово!» Я молчу. — «Ты чего же молчишь, сукин сын? Отвечай: здравия желаю, господин отделенный!» — «Этого я никогда говорить не буду». — «А… не будешь — так получи!..» И начинается прежняя расправа. Потом он снова заходил, заставлял, ползая на четвереньках, натирать суконкой пол. Я не отказываюсь. Но он недоволен — и я падаю на пол от ударов. Приходит старший: «Ну, здорово!» Я опять молчу, и опять то же самое избиение. Каждый день я слышал крики избиваемых. Потом я узнал, что все, совершенное надо мной, совершено и над остальными. Жадановский, Лукас, Коротков и Шмидт голодали 12 суток. На одеялах их носили в больницу и там при помощи клизмы кормили. В день моего отъезда из Орла я слышал ужасные крики Короткова 1, собственно не крики, а хрипение. Жадановский не двигаясь лежал все время почти без сознания. По окончании 14 суток, ничего не объявляя, мне продлили карцерное положение. Только 27 августа сняли карцерное положение, но койки не открыли. 29 августа меня вызвали на этап для отправки. Я сразу догадался, что это благодаря хлопотам родных в Питере, вырвавших меня из когтей смерти. Я многого не передал, нахожусь под впечатлением пережитого. Трудно очухаться от орловской вакханалии. В Орле 1200 каторжан».