Анатолий Наумов - Посмертно подсудимый
Художественное воплощение под пером Пушкина получило и решение едва ли не «вечной» юридической проблемы – справедливости наказания, соотношение справедливости и гуманизма. Вопрос этот широко обсуждается в литературоведении (преимущественно путем анализа поэмы «Анджело» и повести «Капитанская дочка»). По этому поводу пушкинистами высказаны различные суждения, но, как это ни странно, в спор о пушкинской трактовке этих правовых проблем юристы пока не вмешивались.
В «Капитанской дочке» предметом дискуссии является трактовка финальной части повести – разговора Маши Мироновой с императрицей, принявшей окончательное решение по делу Гринева:
«– Вы здесь, конечно, по каким-нибудь делам?
– Точно так-с. Я приехала подать просьбу государыне.
– Вы сирота: вероятно, вы жалуетесь на несправедливость и обиду?
– Никак нет-с. Я приехала просить милости, а не правосудия».
Государыня подозвала ее и сказала с улыбкою: «Я рада, что могла сдержать вам свое слово и исполнить вашу просьбу. Дело ваше кончено. Я убеждена в невинности вашего жениха…» (6, 536, 539)
Ю. М. Лотман считает, что в этом случае «милость» побеждает формальное правосудие (юридическую справедливость, справедливость закона). «Судьба Гринева, – пишет он, – осужденного и, с точки зрения формальной законности дворянского государства, справедливо, – в руках Екатерины II. Как глава дворянского государства Екатерина II должна осуществить правосудие и осудить Гринева».[334] Следовательно, прощение Гринева есть следствие милости, а не правосудия. К этой точке зрения присоединяется В. Э. Вацуро.[335] H. Н. Петрунина также считает, что Маша «одерживает победу, заставляя формальный закон отступить перед голосом человечности».[336]
По-иному оценивает указанный эпизод Г. П. Макогоненко. Его позиция представляется нам предпочтительней. Он справедливо обращает внимание на то, что суд осудил Гринева несправедливо, незаконно, что обвинение его в измене – это вымысел, не соответствующий фактам настоящего поведения Гринева. «Он был осужден потому, что судьи были предубеждены против Гринева и что основой этой предубежденности являлся донос Швабрина», который был «откровенной ложью, грубым оговором».[337] Таким образом, дело в конкретном случае заключалось не в милости, возвышающейся над правосудием, а в справедливости правосудия.
Другое дело, что дискуссия (и с той и с другой стороны) зря ограничилась лишь противопоставлением милости и правосудия, гуманизма и юридической справедливости. Одно не должно противоречить другому. В идеале уголовный закон должен объединять в себе эти качества. Не случайно, например, Уголовный кодекс Российской Федерации с 1996 г., наряду с принципами равенства граждан перед законом, законности, вины называет также принципы справедливости и гуманизма.
Если же исходить из того, что Екатерина II как «просвященная» государыня «возвысилась» над формальным законом, заставлявшим ее согласиться с осуждением Гринева, то следует признать правильной данную Ю. М. Лотманом трактовку пушкинского понимания соотношения человечности и политики. «В основе авторской позиции лежит стремление к политике, возводящей человечность в государственный принцип, не заменяющий человеческие отношения политическими, а превращающий политику в человечность. Но Пушкин – человек трезвого политического мышления. Утопическая мечта об обществе социальной гармонии им выражается не прямо, а через отрицание любых политических реальных систем, которые могла предложить ему историческая действительность… Поэтому стремление Пушкина положительно оценить те минуты, когда люди политики, вопреки своим убеждениям и «законным интересам», возвышаются до простых человеческих духовных движений, – совсем не дань «либеральной ограниченности», а любопытнейшая веха в истории русского социального утопизма…».[338] По этому поводу можно сказать, что вот тот случай, когда пушкинские идеалы, и в самом деле для его (да и последнего) времени бывшие утопическими, в XXI веке начинают претворяться в действительность.
Анализ пушкинских произведений (как художественных, так и публицистических) не может не привести к выводу о том, что поэт принципиально отвергал жестокие наказания. Например, отвратительные по своей неимоверной жестокости сцены смертной казни приводит Пушкин из собрания сочинений архиепископа Белорусского Георгия Конисского, рецензию на которое поэт поместил в первой книге своего «Современника» за 1836 год. Рецензент соглашается с автором в том, что «казнь оная была еще первая в мире и в своем роде, и неслыханная в человечестве по лютости своей и коварству, и потомство едва ли поверит сему событию, ибо никакому дикому и самому свирепому японцу не придет в голову ее изобретение; а произведение в действо устрашило бы самых зверей и чудовищ».[339]
Близки к этому и изображения смертной казни Пугачева и его сподвижников в «Истории Пугачева». Пушкин прямо не высказывался «за» либо «против» смертной казни как уголовного наказания (в отличие, например, от Льва Толстого, принципиально отвергавшего ее). Однако думается, что вполне обоснованно можно выдвинуть гипотезу о том, что поэт также в принципе отвергал это жестокое наказание. В пользу этого можно привести ряд доводов. Во-первых, художественное изображение сцен казней в целом ряде пушкинских произведений (и не только в названных) не могло не пробудить у читателей чувства отвращения к этим жестокостям и несогласие с ними. Во-вторых, вернемся к пушкинскому отношению к смерти Заремы в наказание за совершенное ею убийство Марии:
В ту ночь, как умерла княжна,
Свершилось и ее страданье.
Какая б ни была вина,
Ужасно было наказанье!
Таким образом, по Пушкину, даже за убийство смертная казнь не являлась необходимой и обоснованной. В этом же ключе можно трактовать и отказ от кровной мести в «Тазите», крайне нетипичный для того времени. Думается, что отрицание кровной мести – это позиция автора, а не прототипа реального человека, изображенного в «Тазите». Любопытно также сравнить художественное решение проблемы кровной мести у цыган, данное применительно к одинаковой ситуации Пушкиным и, например, Горьким. Если у Горького в рассказе «Макар Чудра» старый солдат Данило, отец Радды, тут же убивает Лойко в ответ за смерть дочери, то, как известно, Пушкин решил этот вопрос совсем иначе («мы не терзаем, не казним»). Этнографически горьковское решение ближе к истине, типичнее. Трудно предположить, что Пушкин, будучи в Молдавии, близко наблюдавший жизнь и нравы цыган, не знал об обычае кровной мести. Дело, видимо, не в этом, а в принципиальной авторской позиции.