Николай Яковлев - Вашингтон
Президент без труда выяснил, что статьи в газете Френо и высказывания Джефферсона на заседаниях кабинета совпадают до точки. Он негодовал по поводу «негодяя Френо», но оставался корректным с государственным секретарем. В свою очередь, Джефферсон с острым любопытством наблюдал за президентом. Он лицемерно сообщает Мэдисону, ставшему его единомышленником: «Президент выглядит неважно. Неделю или десять дней его трепала лихорадка, что, естественно, сказалось. Его также чрезвычайно обижают нападки в газетах. Я думаю, что они задевают его больше, чем кого бы то ни было. Я искренне сожалею по поводу всего этого».
Повергнутый в скорбь происходившим, Вашингтон попытался смягчить газетную дуэль министров, тем более что на страницах «Нэшнл газетт» стало доставаться и президенту. Нужно умерить страсти, писал он Рандольфу, «прекратить поношение должностных лиц и злобные нападки почти на все действия правительства, которыми переполнены некоторые газеты. Если так будет продолжаться, союз распадется». Трудно сказать, верил ли он в реальность угрозы, несомненно, по крайней мере, одно — президент видел, что затянувшаяся ссора министров отдаляет день его ухода от дел государственных. А он думал, что в 1793 году удастся вернуться в дорогой Маунт-Вернон, и уже сговаривался о тексте прощального обращения к стране с Мэдисоном.
Но как уйти на покой, когда Гамильтон и Джефферсон раздувают политические страсти? Вашингтон испробовал все, чтобы примирить противников, даже взывал к жалости. К сухому Гамильтону обращаться в этом плане было напрасно, и президент попробовал растопить сердце Джефферсона, о возвышенной душе которого старик, как и другие американцы, достаточно понаслышался. Зимним днем в начале 1792 года он пригласил государственного секретаря и затеял необычный разговор. Они уселись в кабинете президента, потягивали любимую Вашингтоном мадеру. И вот что последовало, если верны воспоминания Джефферсона о достопамятном дне.
— Я, как никогда раньше, чувствую холодные, мрачные дни, — пожаловался Вашингтон. — Впрочем, естественно, скоро мне стукнет шестьдесят. Старик!
— Ну нет, сэр, — ответил Джеффереон, — впереди у вас много лет, которые вы проведете в полезных трудах.
— Полезных, конечно, для моей плантации. Если только я выдержу последний год, — вздохнул президент, — с каким облегчением я уйду от государственных дел. Я сыт по горло политической смутой!
— Конечно, сэр. Стоит вам уйти, как уйду и я. Монтичелло привлекает меня не менее, чем Маунт-Вернон вас.
— Вы свет очей моих, друг мой, — разволновался Вашингтон. — У вас нет моих причин, я никогда не хотел государственного поста и принял его под сильным нажимом.
— И я не хотел государственной службы.
— Но, если я останусь у власти, люди скажут, что, вкусив ее прелести, я не могу обойтись без них.
— Никто из знающих вас не скажет этого.
— Да, но многие не знают меня. И, Джефферсон, взгляните, я старею. Здоровье пошатнулось, а память! Всегда была плохой, а теперь еще хуже.2 Быть может, и в других отношениях я обнаруживаю упадок, который мне самому не виден. Этот кошмар преследует меня. Но моя отставка не означает вашей. Было бы весьма прискорбно, если бы я, получив заслуженный отдых, тем самым нанес удар обществу, лишив его других великих служителей общественному благу.
— Я всегда считал, — отчеканил Джефферсон, — что буду служить лишь до тех пор, пока вы президент. И я устал от трудов, не приносящих вознаграждения и радости. Другие министры так не думают, особенно министр финансов. У него планы на многие годы вперед.
— Но ваш пост много важнее, и вашу отставку сильнее ощутят. В последнее время обнаружилось великое недовольство. Оно увеличится в случае столь крутых изменений в правительстве.
— По моему мнению, — заявил Джефферсон, — существует единственный источник недовольства — министерство финансов!
Вернулись именно к тому, чего Вашингтон стремился избежать. В мае президент получил длинное письмо от Джефферсона. Государственный секретарь требовал, чтобы Вашингтон не отказывался от переизбрания. Почему это необходимо, Джефферсон объяснял в очередной филиппике против министра финансов. Обвинения в адрес Гамильтона были сведены в четкие пункты, их было 21. Тяжко вздыхая, Вашингтон собственной рукой, крупным старческим почерком переписал сочинение государственного секретаря и направил Гамильтону. Не раскрывая источника, он пометил: бумага «исходит от человека, не очень дружественного правительству». Как и следовало ожидать, Гамильтон в энергичном и менее пространном меморандуме отверг поклеп на него, особенно возмущаясь инсинуациями насчет коррупции, свившей-де гнездо в стенах его министерства.
Вашингтон метался в эти летние и осенние месяцы 1792 года. Он уезжал в Маунт-Вернон, возвращался в Филадельфию. Дряхлел на глазах, филадельфийцы недоверчиво покачивали головами, видя ссутулившегося, молчаливого президента за стеклами кареты. На заседаниях кабинета он пытливо вглядывался в лица министров — на них был написан приговор — переизбираться! Только в этом кабинет был единодушен.
Пришли выборы, кандидатура Вашингтона была одобрена единогласно. Гром разразился над головой вице-президента Д. Адамса. Республиканцы неплохо поработали. «Рептилия!», «Аристократ!», «Монархист!» — кричали их газеты и пронзительнее всех «Нэшнл газетт». Когда 13 февраля 1793 года подсчитали голоса выборщиков, выяснилось, что Адамс имел незначительное большинство. В конгресс прошло множество сторонников Джефферсона, что предвещало новые хлопоты Вашингтону.
Республиканцы повели наступление, не дожидаясь созыва нового конгресса. Примерно за пять недель до роспуска старого они потребовали отчета от министра финансов в расходах за предшествующие четыре года. Расчет представлялся безупречным — физически было невозможно в считанные дни составить гигантскую роспись доходов и расходов республики. Вашингтон пришел в отчаяние — газета Френо предвкушала изобличение Гамильтона в воровстве, что покажет в подлинном свете монархистов и, конечно, президента, пригревшего этих змей. Обвинения в коррупции открыто бросались и в конгрессе. Гамильтон разочаровал ожидания — засев в министерстве с ближайшими сотрудниками, позабыв о прекрасной миссис Рейнольде, он считал. Бледный от бессонных ночей, он явился в конгресс и представил отчеты. Цифры были безупречными. Республиканцам ничего не оставалось делать, как заявить, что они все равно не верят, ибо только коррумпированные люди, втайне вздыхающие по тирании, искушены в окаянной бухгалтерии — хитрой науке, враждебной подлинным друзьям свободы.