Лидия Иванова - Воспоминания. Книга об отце
Вячеслав Иванович кончил своего «Человека» молитвой «Царю Небесный», как Гете кончил «Фауста».
МОЕ ПОСВЯЩЕНИЕ ВЯЧЕСЛАВУ ИВАНОВУ
Как виноградная лоза
Змеен,
Как юность первого дня
Древен…
Залетным переливом соловья
Он высылал вперед себя свой голос,
Порою остр с оттенком лезвия,
Но чаще звук был светел, нерасколот.
Затем весь облик выступал ясней:
Извилистая длинных губ улыбка.
Высоты мудрой седины, пенснэ,
Движений женственная зыбкость.
Завесы пурпур, жезлы, рамена,
Подземный храм, сплетенные ехидны,
Зал малахитовый под диском дня
На будничной земле казались очевидны.
Чудесное чудовище пещер
В ученейшем скрывалось человеке.
Страны других весов, особых мер,
Куда текут не возвращаясь реки.
Томим безмерной давностью времен,
Он, не желая, слишком много помнил,
Древнейшее не проходило в нем
Как после пира вяжущая томность.
Но почему его тончайших слух
И гений, словно свет мгновенный,
Дар превращенья, устремленный дух
Не овладели властью поколеньей?
В нем есть вина. Пещеры тайный мрак
Скрывал порой не россыпи алмазов,
В нем различает напряженный зрак
Сомнительную двойственность соблазнов.
Но за вину кем может быть судим
Чудесный образ, близкий Леонардо?
Не виноват ли больше перед ним
Род неотзывчивый, неблагодарный?
Былое восхищение храня,
Мы все забвению не уступаем
Заливы рек, блаженные моря,
Которые его, лелея, обтекали.
1939 год.
ПРЕДИСЛОВИЕ К СТИХАМ ОЛЬГИ МОЧАЛОВОЙ
Искусство наших дней не знает общей, прямой, ровной дороги. Вразброд торят пионеры нехоженные пути, забираясь порой в невылазную глушь, и не всем легко и по сердцу пробираться за ними звериной тропой.
Такова и лирика О. М. Не всем сразу прозвучит она полным и внятным голосом; зато не раз и вознаградит прислушивавшихся и вникавших интенсивным просверком жизненной правды и своеобразной, причудливой красоты.
Ночь — и небесный всадник развернул «свиток точных звезд». Летний зной и «колонны воздуха перепилены алмазным журчанием птиц». Зима — и «белкой на землю спрыгнул снежок». О воде — «нет женственнее переходов — возвращаться и умирать». О вечере — «Богородица кротких рук». О котенке: «обрывочком пиратских грез котенок мой живет»! И еще — «шелковинка моя, водопадик, забавный до искр паяц, суматоха моя, котенок, потеха, посмеха, кот». «Столько нанюхался леса, заподозрел ведьминых грез, что рубин пред тобою безволен, женщина несильна».
О жизни: — «Итальянский мальчик». О сирени: «Как страсть гениальной старухи, протягивает руки, изысканна и страшна».
О душе: «Из обломков радуг моих построй человечью душу».
Любимый «прием» поэтессы, проще сказал бы — оригинальная особенность — парадокс воображенья.
Поэзия ли это? Но как назвать иначе сжатую в немногих с налета, но не случайно схваченных словах, такую встречу души и жизни, когда последняя неожиданным поворотом и выраженьем лица как бы проговаривается и выдает что‑то о себе первой. А эта мгновенно ловит вырвавшиеся просверком полупризнания и делает из этого лишнее слагаемое своей дружбы и вражды, влюбленности в мир и ненависти к миру? Поистине, это схватыванье чужого и нечаянного в изведанном и обычно — замкнутом, это целостное изживанье в типичном явлении его внезапно усмотренной разоблаченной единственности и вместе общности с отдельным и чужеродным — составляет индивидуальную основу поэзии, как творчества образов.
Искусство ли это?
Да, если не победу гармонии и высоты, незыблемых, как прежде, мы зовем ныне искусством, но и отчаянно — дерзкую игру с прибоем хаоса на крайних отмелях разумного сознанья. Необычайная по быстроте и остроте сила узрения, представляющая новыми и невиданными знакомые вещи и отношения, давно была примечена мною в первых поэтических опытах М. Ради этой силы и прощаю их дерзкую и вместе застенчивую, злую и ласковую дикость, их невыдержанность и беззаконность. В ее глазах лирическое зеркало, искажающее линии и пропорции вещей, как искажает и сдвигает все новое искусство, но сосредоточивающее в предмете, как в некоем фокусе, их душу. И еще за то я мирюсь с ее варварской музой (волчья Беатриче), что в ее стихах поет лесная хищная кровь под холодною маской гордой и резкой мысли, за то, что она не любит интонаций душевной убедительности и, определяя или изображая вещи и ощущенья, больше скрывает, чем выражает сердечное чувство (признак глубокой страстности); за металлически — звонкий и уверенный тон ее приговоров, тем более звонкий и холодный, чем мучительнее заключенное в них признание, за рассчитанную сухость определений, за алгебру отвлеченных понятий, раскрывающих только внутреннему зрению цветущий образ, за надменную скупость слов и мелодий, за сдержанный в наружном проявлении и в глубине неукротимый душевный пыл. Талант жестокий и хрупкий. Она похожа на Гумилева, в стихах которого по ее словам «стройный воздух» — духом его вольности и вызова и сталью духовного взора и напоминает порой Маллармэ (которого не знает) приемом сочетанья абстрактного с чуждым конкретным для обозначенья другой, не названной конкретности, как и парадоксами синтаксиса.
Начало творческой деятельности М. многое обещает и ко многому обязывает, но поручиться за нее ни в чем нельзя. Гордая, она по — лермонтовски несвободна, потому что не находит в себе воли — веры, нужной для выбора пути. То строго — пытливо, то дерзко — жадно вглядывается она в лицо жизни, но песня не ставит ее выше жизни, не освобождает. У нее самостоятельная оригинальная манера при относительной слабости техники (стихи ее различишь среди тысячи) и великолепный поэтический темперамент, сочетающийся с необыкновенною силой узренья, но еще нет окончательно сложившегося лица.
Вячеслав Иванов
Москва, 27 августа 1924 г.
Павел Муратов Вячеслав Иванов в Риме
Впервые — «Звено» (Париж), воскресенье, 9 мая 1926 г., № 171, с. 2–3.
В модном клубе «Чирколо Рома» Вячеслав Иванов читает лекцию о религии Диониса. В удобных креслах по сторонам и в рядах стульев человек сто, сто пятьдесят слушателей: несколько литераторов, несколько клубных людей, корректно дремлющих под медленные слова ученой речи, три или четыре священника, много почтенных дам, приведших просвещаться хорошо воспитанных и хорошо одетых дочек. В стороне неподвижный, ясный и торжественный в своем сюртуке, старый друг лектора, некогда петербургский, а ныне варшавский профессор Фаддей Зелинский. Над нашей головой, в плафоне сеттеченто, боги «ложно — классической» мифологии, Сатурн и, кажется, Юнона с павлином. По стенам прекрасные пейзажи в духе Пуссена. Над лектором лилии и голубь с масличной ветвью в гербе хозяев дворца, Дория Памфили.