Марсель Райх-Раницкий - Моя жизнь
Книга имела большой успех, она вышла четырьмя изданиями и большими тиражами. Но она возымела результат, которого я не хотел, — вместо того чтобы разрушить предрассудки, она укрепила их. Теперь газеты и журналы, упоминая мое имя, приводили в скобках название «Сплошные порицания». Со временем этот сборник превратился в своего рода товарный знак, не самый благоприятный для меня, хотя я до и после него написал несколько книг, которые считал более важными. И хотя я написал много, слишком много положительных рецензий, хотя при чтении старых критиков меня смущал вопрос, не слишком ли часто я проявлял готовность хвалить книги, которые едва того заслуживали, я прослыл специалистом по раздорам. На рисунке Фридриха Дюрренматта я, вооруженный громадной ручкой, склонился над грудой голов — явно моих жертв. Рисунок назван «Место казни».
Но на это я ни в коем случае не сетую, потому хотя бы, что и я часто характеризовал писателей с помощью формул. И их не могло устраивать, что они получали от меня нечто вроде товарного знака, хотел я того или нет. Но можно понять мою потребность написать наряду с книгой «Сплошные порицания» и нечто противоположное ей. Такая книга появилась в 1985 году под названием «Сплошь хвалебные речи», и в нее наряду со статьями, приуроченными к дням рождения, включены прежде всего речи, с которыми я выступал по случаю присуждения писателям литературных премий или юбилеев. Круг адресатов широк — от Рикарды Хух до Германа Бургера. Правда, эта книга мне вообще не помогла, меня, как и прежде, считают литературным палачом.
Так как я на протяжении многих лет написал немало книг и еще больше издал, я часто мог читать критические статьи в свой адрес. Среди них было много, очень много порицаний, и недостатка в жесткости и агрессивности они не обнаруживали, что тоже неудивительно. Да другого и не приходилось ожидать. Для меня не составляют тайны боль и страдания, которые испытывают отвергнутые мною писатели, так что я должен находить понимание и для актов мести и вспышек ненависти с их стороны. Только мне кажется, что некоторые из этих вспышек переходили границы допустимого для человека. Может быть, о них стоит упомянуть — это ведь симптомы того, что происходит в нашей литературной жизни.
В 1965 году я радостно приветствовал в «Цайт» молодого автора Рольфа Дитера Бринкмана как новый талант немецкой прозы. В 1968 году я восторженно превозносил, опять в «Цайт», его первый роман «Никто больше ничего не знает». В ноябре 68-го мы с Бринкманом сидели на подиуме Академии искусств в Берлине. Я впервые увидел его непосредственно перед началом дискуссии. К моему удивлению, Бринкман смотрел на меня злобным взглядом, но я не чувствовал, что он напрашивался на скандал. Дискуссия шла совсем недолго, как вдруг он заорал без всякого видимого повода: «Я вообще не должен был бы разговаривать с вами, мне следовало бы принести пулемет и пристрелить вас». Публика была возмущена и в волнении покинула зал. Бринкман устроил скандал, в котором он, очевидно, был очень заинтересован. Его издательский редактор пыталась меня успокоить, говоря: «Вы представляете для него поколение отцов, поймите же, что в борьбе против этого поколения возможно и убийство». Я не хотел понимать этого.
Моей смерти желал и Петер Хандке, во всяком случае, он не сожалел бы о ней. В своей вышедшей в 1980 году книге «Уроки Сен-Виктуара» он изображает меня как лающую и брызжущую слюной собаку-ищейку, в поведении которой «будто давало себя знать проклятие» и чья «кровожадность» еще усугублена опытом гетто. И лирик Криста Райниг, заслуживающая самого большого внимания, представляла себе мою смерть, желанную для нее, притом в деталях. Замечу для порядка: я ни разу не сказал ни слова против нее и, наоборот, кое-что в ее пользу. В книге Кристы Райниг «Женщина в фонтане», опубликованной в 1984 году, ее друг жалуется на невозможность писать, так как при каждом предложении ему приходится думать, как я оценю его книгу. С этим надо покончить в течение года. Друга успокаивают: «Я вот что тебе скажу: Райх-Раницкий давно мертв… Может быть, его гложет тайный недуг — рак, инфаркт или душевная болезнь. Все это может проявиться уже в следующем месяце, и тогда ты свободен писать что хочешь. Он смеется над моими детскими разговорами — мол, это все исключено. Я говорю: ну, тогда случится дорожное происшествие, его собьет машина или раздавят при обгоне справа».
История литературной критики, и не только немецкой, учит, что те, кто много порицают, в свою очередь, особенно часто подвергаются нападкам и порицаниям. В этом можно видеть глубокую справедливость. Во всяком случае, литературное ремесло испокон века опасно, и тот, кто им занимается всерьез, рискует многим, тот же, кто сеет ветер, должен считаться с тем, что пожнет бурю. Так что я не жалуюсь, не сетую. Но не хочу утаивать, что жестокость некоторых выпадов меня ошеломляла.
Связана ли грубость этих писателей с их чувствительностью, с их тщеславием? Томас Манн был «зациклен» на себе, как ребенок, чувствителен, как примадонна, и тщеславен, как тенор. Но он думал, что эгоцентризм — предпосылка его литературной продуктивности: мучается только тот, кто о себе высокого мнения. Он не сомневался, утверждая, что все, что «кажется хорошим и благородным, дух, искусство, мораль», возникает «из высокого мнения человека о себе». Писатели должны мучиться сильнее, чем другие, потому, что они ощущают все сильнее и интенсивнее, чем другие люди. С этим связана их постоянная потребность в самоутверждении. Это убедительно, но может вызвать удивление то обстоятельство, что успех писателя, даже мировой успех, ни в малейшей мере не уменьшает такую потребность.
Относительные неудачи Гёте — от «Ифигении» до «Избирательного сродства», — несомненно, больше огорчали его, нежели могли осчастливить триумфы поистине международные. Томас Манн прямо-таки жаждал похвалы, он пребывал просто в болезненной зависимости от признания. Он и знать ничего не хотел о критических оценках своего творчества, настаивая на том, чтобы его издатель, его секретари и члены семьи скрывали от него такие статьи. Даже незначительную критику он сразу же воспринимал как личное оскорбление, а то и как чудовищную обиду.
Чего желают для себя писатели от тех, кто высказывается на публике об их творчестве? Когда я в 1955 году написал кое-что об Арнольде Цвейге и прислал ему эту статью, что было совершенно излишне, он поблагодарил меня анекдотом: «Генрих Манн, Артур Шницлер и Гуго фон Гофмансталь гуляли по берегу Штарнбергер-Зе, разговаривали о литературной критике и на вопрос, адресованный Гофмансталю, о том, что он думает о современной критике, получили классический ответ: “Пускай нас хвалят, пускай нас хвалят, пускай нас хвалят”». Георг Лукач посвятил теме «Писатель и критик» обстоятельное исследование; после тонких, подчас запутанных ходов мысли он ошеломляет читателя открытием: «Для писателя в принципе “хороша” та критика, которая хвалит его или разносит его соперников, “плоха” же та, которая порицает его или помогает его соперникам».