Павел Басинский - Горький
В лице двух писателей Россия словно спорила сама с собой, себе самой предъявляя строгий счет.
Несмотря на разницу убеждений, Блока и Горького объединяло одно: они остро чувствовали, что вопрос о русской революции есть на самом деле вопрос о путях христианства и гуманизма.
Блок высказал это в своем пророческом докладе «Крушение гуманизма» (1919). «Блок, читая, напоминал ребенка из сказки, заблудившегося в лесу: он чувствует приближение чудовищ из тьмы и лепечет встречу им какие-то заклинания, ожидая, что это испугает их. Когда он перелистывал рукопись, пальцы его дрожали» (М. Горький. «А. А. Блок»).
Что касается Горького…
«Статья показалась мне неясной (курсив мой. — П. Б.), но полной трагических предчувствий», — писал он.
Возьмем на себя смелость утверждать, что в этом месте очерка Горький несколько лукавил. «Антигуманный» смысл доклада Блока был достаточно ясен, но вот принять этот слишком ясный смысл «гуманист» и «социалист» Горький открыто не мог. Как Лука в «На дне», загнанный Васькой Пеплом в угол вопросом «Бог есть?» — отвечает уклончиво: «Коли веришь, есть; не веришь — нет» — так и Горький уходил от прямого ответа.
В «Дневнике» Блока есть запись от 26 марта 1919 года, точно рисующая растерянное состояние Горького. Доклад Блока о Гейне, где уже, в частности, прозвучала мысль о «конце гуманизма», был прочитан на заседании издательства «Всемирная литература» в присутствии виднейших критиков и профессоров литературы (Ф. Д. Батюшкова, A. Л. Волынского и других). Профессорам разрушительные идеи Блока не понравились.
А вот Горькому…
«В заключение, — пишет Блок, — говорит мне с той же милой улыбкой: „Между нами — дистанция огромного размера, я — бытовик такой, но мне это так понятно, что вы говорите, я нахожу доклад пророческим, извиняюсь, что говорю так при вас“.
„Но ведь вы говорите, Алексей Максимович, что гуманизм должен стушеваться временно“, — с удовлетворением и в один голос спрашивают профессора.
Горький на это ничего не отвечает (курсив мой. — П. Б.)».
Ему действительно было трудно ответить. Ведь именно он в 1917–1918 годы, как истинный гуманист, осуждал террор, кричал о преступлениях новой власти, защищал права и достоинство человека от инстинктов «озверевшей толпы». Но уже 3 марта 1926 года в письме к Константину Федину Горький признает: «Гуманизм в той форме, как он усвоен нами от Евангелия… этот гуманизм — плохая вещь, и А. А. Блок, кажется, единственный, кто чуть не понял это».
А в 1930 году в письме к Сталину проповедует: «…социальная революция принимает подлинно социалистический характер. Это — переворот почти геологический и это больше, неизмеримо больше и глубже всего, что было сделано партией (читай: партией Ленина. — П. Б.). Уничтожается строй жизни, существовавший тысячелетия, строй, который создал человека крайне уродливо своеобразного и способного ужаснуть своим животным инстинктом собственника».
Нетрудно понять, что имел в виду Горький. Насильственную коллективизацию в деревне и переход страны на индустриальные рельсы.
Сегодня историки спорят о том, необходима была или нет такая жестокая ломка русского «тысячелетнего» уклада. Появляются книги, вроде исследования Юрия Жукова «Иной Сталин» (М., Вагриус, 2003), где события сталинской эпохи оцениваются не с позиции эмоционального к ним отношения (хотя как иначе относиться к гибели миллионов твоих соотечественников?), а с точки зрения исторической целесообразности, которой придерживался Сталин и, кстати, по мнению Юрия Жукова, потерпел неудачу.
В любом случае восторженное отношение русского писателя к тому, что его соотечественники миллионами умирают с голоду на Украине, на Дону, на Кавказе, в этих хлебных житницах, ради того, чтобы страна могла заплатить Германии проценты по кредитам (так объясняет массовое изъятие у крестьян хлеба в конце 1920-х годов Юрий Жуков), не может быть оправдано ничем, и здесь безусловно правы и Бунин, и Леонид Андреев, и впоследствии Солженицын.
Другое дело, что, возвращаясь в СССР, Горький надеялся затеять со Сталиным «свою игру» и, надо признать, многого добился на этом поле. Но, как справедливо писал эмигрантский критик Георгий Адамович: «Судить Горького, конечно, никто сейчас (в 1936 году, в год его смерти. — П. Б.) не вправе. Однако мы вправе сказать, что он всегда претендовал, — и претендовал основательно, — на авторитет не только узко-художественный, но и моральный, что он был у самой черты духовного величия — и потерпел под конец жизни ужасное крушение».
Все чаще мы говорим о трагедии Максима Горького. Но раз мы имеем дело с трагедией, стало быть, должен существовать не только внешний, но и внутренний конфликт в этой судьбе, скрытый за внешними фактами.
В любой трагедии с античных времен есть своя неумолимая логика (рок). Логику горьковской судьбы можно оценить только в контексте его эпохи. При ближайшем рассмотрении она оказывается логикой наиболее последовательного и крайнего гуманизма. Трагедия Горького, таким образом, есть философское и жизненное крушение внехристианского гуманизма. Чтобы понять это, вернемся в 1919 год к беседе Горького и Блока в Летнем саду.
Мысль Блока о «конце гуманизма», несомненно, была близка Горькому. Ведь еще в апреле 1917 года, когда интеллигенция страны ликовала по поводу относительно бескровной победы Февральской революции, Горький в газете «Новая жизнь» с тревогой писал: «Вокруг нас во всем мире грозно совершается трагедия! Все мощные силы мировой истории ныне приведены в движение, все человеко-звери сорвались с цепей культуры, разорвали ее тонкие ризы и пакостно обнажились, — это явление, равное катастрофе, сотрясает устои социальных отношений до основания» («Несвоевременные мысли»).
Всем сердцем приветствуя Февраль, — «…русский народ обвенчался со Свободой. Будем верить, что от этого союза в нашей стране… родятся новые сильные люди» (цикл статей «Революция и культура»), — он в то же время ни на минуту не забывал о «трагедии» и «катастрофе».
Этот катастрофизм в сознании Горького неверно объяснять исключительно тем тяжелым впечатлением, которое произвела на него мировая война (постоянная больная тема горьковских выступлений тех лет), а также внутренними событиями в революционной России. Он имел куда более глубокие истоки в жизненной и духовной биографии Горького.
Отказ от признания Высшей воли, стоящей над человеком и неподвластной его разуму, — не просто в плане личного безбожия, но как философский «момент истины», — создал широкую перспективу развития европейского гуманизма. Этот процесс, захвативший Европу времен Возрождения, Реформации и Просвещения, возникает в России в XVIII — начале XIX века, получив свое выражение в Петровских реформах, а затем в идеологии и практике декабристов. На протяжении XIX века гуманизм в России видоизменялся (шестидесятничество, народничество, анархизм, марксизм), но внутренняя суть его оставалась неизменной. В конечном итоге он вел к отказу от христианства.