Глеб Скороходов - Разговоры с Раневской
Ф. Г. положила на стол большую папку, в которой лежали рисунки, и вышла в другую комнату. То, что она назвала альбомом, на самом деле было отдельными листами плотной бумаги, на каждом из которых Сергей Михайлович изобразил один или несколько сюжетов, как в комиксах, раскадровав их. Рисовал Эйзенштейн преимущественно синим карандашом, прибегая к красному для деталей. Понимаю, что описывать рисунки, выполненные в шаржированной манере, не в стиле карикатуры, а скорее лубка, — занятие мало перспективное и неблагодарное. К тому же рисунки эти особые.
Вот Ф. Г. в гинекологическом кресле. Ноги широко расставлены, между ними огненно-красное пятно. Рядом — мужчина с расческой за ухом, очевидно парикмахер с щипцами для завивки в руке. На следующем рисунке он вставляет щипцы Ф. Г. между ног и улыбается. Огненно-красные щипцы он достает из влагалища на третьем рисунке и на четвертом стоит возле дамы, которой делает перманент, и легкий дымок от раскаленных щипцов исходит от головы клиентки. Подпись на немецком: «Temperament!»
На втором листе Ф. Г. на пышном ложе, обнаженная, приподнялась на локтях и что-то высматривает. Чуть в стороне указатель — фаллос с красной головкой, под ним надпись: «К Раневской».
Третий рисунок — Ф. Г. крупным планом. Она сидит за столом и что-то макает в банку с вареньем. Рядом — тот же сюжет, но это «что-то» уже хорошо видно: Ф. Г. обсасывает член, с которого капает варенье. Варенье — всюду малинового цвета.
Четвертый рисунок на листе поменьше. Внизу подпись: «Корона королевы Виктории». Выше сама корона, составленная из разных членов в состоянии крайней эрекции.
Пятый рисунок тоже с подписью: «Кающаяся Фаина». Святой с поднятыми в стороны ладонями рук, с нимбом над головой. Перед ним на коленях Ф. Г., делающая ему минет. На лице «святого» блаженная улыбка. Раскрасневшийся нимб сияет лучами.
Шестой рисунок — «Сердце Фаины». Довольно большое, традиционных линий сердце, проткнутое насквозь огромным фаллосом.
И наконец, последний — «Поднятие целины». Ф. Г. в томной неге на огромном ложе. К ней устремляется фаллос с красной головкой и ножками в сверкающих ботфортах со шпорами.
Михаил Ильич Ромм в своих «Двух рассказах о Сергее Михайловиче Эйзенштейне» вспоминает о необычной привычке великого режиссера: «Особенно он любил рисовать похабные картинки при дамах. Так вот застал я в Алма-Ате как-то: Люба Дубенская и Кончаловская Наташа от него вылетели, как бомбы, красные. Он им такое нарисовал, что они не выдержали, в общем, хотя уж многоопытные были дамы».
Ф. Г. в той же Алма-Ате сразу оценила юмор эйзенштейновской графики. Смеялась над его удивительными находками, неожиданностью ситуаций, порождаемых необузданным воображением Эйзенштейна-художника, восхищалась всем этим. И бережно собрала рисунки, которые Сергей Михайлович сделал, ведя серьезный разговор о месте Старицкой в истории и его фильме.
Ромм утверждает, что рисовал Эйзенштейн всегда. Правда, добавляет он, «из рисунков его только ничтожную часть можно опубликовать, а большинство непубликуемо. Совсем, никогда не будет опубликовано, это в чистом виде похабель».
И продолжает: «Как-то купил я на развале в Ленинграде коллекцию старинных дагеротипов таких: «Первая ночь новобрачной» и еще что-то такое, «Ванна молодой женщины» — такие деликатные, чуть-чуть фривольные фотографии, серии такие. Он мне повсюду к этой даме пририсовал кавалера, причем молниеносно, в таких позах, что просто с ума сойти. Я засунул эту коллекцию дагеротипов куда-то, теперь сам потерял, все боюсь, что кто-нибудь ее откопает когда-нибудь».
Михаила Ильича можно понять, хотя его точка зрения не кажется мне бесспорной. Во всяком случае, мысль о том, что когда-нибудь можно будет увидеть опубликованными те рисунки, что я рассматривал в тот вечер, не возникала.
Я сидел над ними, откровенно ржал, одновременно удивлялся и восхищался увиденным — в рисунках этих, полных юмора, сарказма, издевательства над привычными нормами, фарсовых ситуаций, не было ни грана пошлости.
— Ну, и что мне с этим делать? — спросила Ф. Г., входя в комнату, когда я укладывал рисунки в папку.
— Смеетесь надо мной? — удивился я. — В архив сдать, конечно, в ЦГАЛИ — это же произведения искусства.
— И люди будут потешаться над Раневской? И на этот раз вовсе не над ее персонажами! Как же то, что я скрывала от самых близких, выставить на всеобщее обозрение?
— А Анна Андреевна эти рисунки видела?
— Конечно. И первая — как только я привезла их из Алма-Аты в Ташкент.
— И что она?
— Смеялась, как девочка! И все восхищалась неуемной фантазией Эйзенштейна.
— Отдайте все это в архив, не зря же вы столько лет их хранили. А там, между прочим, есть отдел, в котором лежат материалы, которые никому не выдаются.
— Вы серьезно?
— Ну, во всяком случае, без вашего разрешения не выдадут точно. У них есть строгое правило: все, что касается ненормативной лексики, не выдавать. Я там письмо запорожцев турецкому султану прочел, и то совершенно случайно.
— Не может быть! — изумилась Ф. Г. — Подлинник?
— Нет, конечно, копию, но без купюр определенно — там уж такой народный мат! Я даже себе переписал это письмо, обозначая все крепкие слова двумя буквами — первой и последней.
— Обязательно принесите в следующий раз. А то я столько об этом слыхала, Репина рассматривала, а что они там пишут, не знаю, — Ф. Г. вздохнула. — Если бы судьба не назначила мне быть актрисой, я бы стала историком: сидела бы в архивах, разбирала старые рукописи, увязла бы в пыли веков — это так интересно! Или пошла бы в археологи: с утра до вечера на раскопках, на ветру, под солнцем. И потом снимать наслоения с редчайшей скульптурки — царицы Итар, пролежавшей в земле тысячу лет. Смеетесь? Вам не понять этого!..
Вчера и сегодня
— Вчера я говорила с вашим отцом, Анатолием Владимировичем, он остроумный человек. Жаль, что природа на детях отдыхает, — вздохнула Ф. Г. — Вы улыбаетесь, это хорошо, а то я иногда думаю: не слишком ли явно я пристаю к вам? Вон и Евдокия Клеме уже говорит: Фаина Григорьевна, что же это такое? Ходит к вам и ходит, обедает, гуляет, видел вас голую, а предложения не делает. «А то ведь как бывает? Иной сватается, сватается, а как до самой точки дойдет, то и назад оглобли!» Это уже из «Свадьбы», помните?
А Анатолий Владимирович сказал мне, что вы никогда не ставите родителей в известность, где находитесь и когда вернетесь. И я вдруг позавидовала вам: Боже мой, сколько уже лет мне некому сказать и куда я иду, и когда буду дома. Никого давно это не интересует. Когда-нибудь вы поймете, как это прекрасно, если на земле есть хоть один человек, которого волнует, что с вами. Не вообще, а всегда — сегодня, завтра, в этот час и в следующий тоже.