Захар Прилепин - Непохожие поэты. Трагедии и судьбы большевистской эпохи: Анатолий Мариенгоф. Борис Корнилов. Владимир Луговской
И Фадеев знает об их романе. Но ему, вот ведь, тоже нравится Елена — женщина, прямо скажем, не молодая, прожившая, шутка ли, полвека, но чем-то, должно быть, обворожительная по-прежнему.
Перед войной у матери Луговского случился инсульт. Речь пропала, мать слабела, растворялась, сходила на нет.
Свою мать Луговской обожал. Быть может, даже больше всех своих женщин.
Выходить Ольгу Михайловну помогла Булгакова — делала любую работу, была необыкновенно заботлива и проста.
И к матери вернулась речь.
Фадеев, давно вхожий в семью Луговских, так любил Ольгу Михайловну, что, едва она пошла на выздоровление, скупил три ларька цветов, нанял мальчишек и с их помощью приволок несколько охапок флоксов, завалив половину квартиры.
Что-то во всех этих картинах есть томительное, предвоенное, нежное.
Войну будто предчувствовали — и она пришла.
Ученик Луговского Юрий Окунев рассказывает:
«Ещё несколько дней назад в Доме Герцена шли занятия, а теперь здесь разместился добровольческий батальон, почти целиком состоявший из литинститутовцев…
Участник войны с белофиннами Михаил Луконин проводит занятие со своими бойцами… Комсорг батальона Сергей Наровчатов раскрывает планшет, достаёт блокнот, что-то записывает, а потом быстро выходит из ворот. Вдруг командир нашего отделения Михаил Луконин громко подаёт команду:
— Смирно! Налево равняйсь!..
Мы поворачиваем головы и видим Владимира Александровича Луговского. Он медленно прошёл вдоль шеренги. Каждому из нас посмотрел в глаза. Как видно, хотел что-то сказать, но вдруг порывисто обнял и поцеловал Луконина, круто повернулся и ушёл».
Луговской прикомандирован к работе в боевом листке Северо-Западного фронта.
Летом 1941-го у него выходит книга, долгожданная, после длинного перерыва — так и называется «Новые стихи», с классической «Курсантской венгеркой», с прекрасным стихотворением «Медведь», сочинённым в Ялте, — но всем теперь не до этого, даже ему.
Луговской так долго и уверенно двигался к решающему поединку — к огромной войне, — и отправляется на фронт немедленно, в последнюю неделю июня. Если его студенты — такие добрые казаки, так чего ж тогда ждать от него, не первое десятилетие кочующего по фронтам и границам.
26 июня шлёт телеграмму Ирине Голубкиной, которая отдыхает с Милой на Селигере: «Ухожу на фронт. Целую тебя, дочку».
Луговского провожают Елена Сергеевна и любящие ученики, ещё остающиеся в тылу. Оркестр, поцелуи и — огромная надежда, что всё это скоро закончится. Как у Луговского в книжке «Новые стихи»: «Вся граница / на тысячи вёрст / На мгновенье / блеснула штыками. / И погасла. /И только вдали / Громыхало, / катилось, / гремело…»
Что всё так и будет: «вдали».
Он садится на псковский поезд, и — всё.
Здесь капкан.
КАПКАН
Взывал к своей Советской Республике в блистательных стихах 1929 года: «Возьми меня в переделку и двинь, грохоча, вперёд!»
Просил? На!
В какой-то момент он, превозмогавший всё, что несла ему судьба, сам поверил, что и впредь сможет всё преодолеть.
Но если ты долго любуешься на свою красивую жизнь, однажды тебе придётся посмотреть на свою некрасивую смерть.
Он всё знал про это, он же поэт истинный, он не раз и не два описал всё это заранее.
В 1926 году в «Биографии Нечаева»: «Вы знаете: я думал, морями брызгая, / Выстаивать вахты в белоснежном кителе, / А вышла дорога, до смерти замызганная / Сапогами разбитых и победителей».
Будет тебе дорога, до смерти замызганная.
Он обо всём догадывался, когда в 1929 году писал в «Кухне времени»: «И мы в этом вареве вспученных дней, / В животном рассоле костистых событий — / Наверх ли всплывём или ляжем на дне, / Лицом боевым или черепом битым».
На дне ляжем с битым черепом, на самом дне.
У него таких цитат — на целую книжку-раскраску. Дайте побольше красного, розового и кровавого, мы вам разрисуем.
В том же 1929 году жене Тамаре признавался в письме: «Вчера мне вдруг сделалось страшно. Это дикое состояние продолжалось несколько минут, но силы и остроты хватило бы на дни. Мир вцепился в моё сердце, как рысь. Вокруг разговаривали и хохотали. Я слышал каждое слово и в то же время болезненно отсутствовал. Я понял, что меня страшит тёмная сила существования, готовая дробить и мять. Я испугался. Тогда из этого страшного мира, из самой сердцевины его, вышла ты, девушка в широкой шляпе, девушка, которую я любил много лет назад… Честное слово, я рванулся к тебе».
А когда не к кому будет рвануться и лишь останется тёмная сила, которая дробит и мнёт в прямом смысле, а ни в каком не в переносном?
На Первом Всесоюзном съезде писателей, в 1934-м, Луговской, выступая, публично загадывал три желания, как если бы у моря стоял: чтоб жить и работать ради великой Родины — раз, чтоб сила песни не покинула его — два, чтоб его не оставила «человеческая отвага» — три. Так и сказал.
Боялся, что оставит. Нечего было бояться.
За ним записали: ра-аз, два-а… Три! Спасибо, ждите ответа.
Поезд, на котором следует Луговской к фронту, попадает под ужасную бомбёжку.
Состав сходит с рельсов, всё разносит в клочья, сотни трупов, передавленных и раскромсанных, без голов, без рук, без ног, крики, стоны — ад. Ад.
Луговской выбирается из покорёженного железа, весь в чужой крови: огонь, дым, пепел, смрад, мир вывернуло наизнанку — всюду одно мясо.
«Двинь, грохоча…»
«Вышла дорога…»
А они ещё и в окружении. Всех уже убили — а воевать надо только начинать.
Оставшиеся в живых — идут.
Добираются до Пскова.
Современник записывает: «Псков. 2 июля. Встретил вчера Луговского. Ему вчера исполнилось сорок лет. Он обрюзглый, потный (капли крупные), несёт валерианкой за версту».
При одной только мысли о дальнейшем движении на фронт и продолжении службы Луговского в буквальном смысле рвёт: он явно болен. Болен наповал.
Возвращается в Москву и ложится в Кунцевскую больницу.
Медицинская комиссия признаёт Луговского негодным к прохождению воинской службы: тромбофлебит, полиневрит (множественные поражения нервов).
Здесь можно поставить точку: комиссован. Щщщёлк!
Симонов вспоминает: «В первых числах августа 1941 года… у меня был приступ аппендицита, и я лежал на квартире у матери… В комнату, где я лежал, вошёл человек, которого я в первую минуту не узнал — так невообразимо он изменился: это был Луговской, вернувшийся с Северо-Западного фронта.
Он страшно постарел, у него дрожали руки, он плохо ходил, волочил ногу…
Человек, которого за несколько месяцев до этого я видел здоровым, весёлым, ещё молодым, сидел передо мной в комнате как груда развалин…»