Александр Авдеенко - Наказание без преступления
Прошумели мотоциклы, бронеавтомобили. Промчались авиадесантные войска в черных шлемах и синих комбинезонах — парашютисты.
Прогрохотали самоходные орудия и танки, проложившие дорогу к Берлину.
Течет и течет победоносная лавина мимо Мавзолея. Содрогается Красная площадь.
Парад подошел к концу, а для меня продолжается. Я перестал что-либо слышать. Тишина. Тишина для меня одного.
Сквозь толщу времени, сквозь свинцовые запреты и секретность, сквозь несметные преграды я вижу на Красной площади еще одну колонну. Она появилась со стороны Исторического музея. Сводный полк маршалов, командармов, комкоров, комбригов, комдивов, армейских, корпусных, дивизионных, полковых, батальонных комиссаров. Впереди, во главе колонны, — Тухачевский, Егоров, Блюхер, Уборевич, Якир, Корк, Эйдеман, Примаков, Раскольников, Дыбенко, Антонов-Овсеенко. Представители красных командиров молодой Красной Армии. Ее основатели, отцы, ее водители в годы гражданской войны и в годы становления. Первые краеугольные камни Победы в Великой Отечественной — дело и их рук. Воскресли из мертвых. Оправданы Историей, Справедливостью, Правдой, Истиной. Делят поровну с нами плоды Победы. Сегодня это знают немногие, а завтра… Люди такого масштаба не пропадают без вести.
Прошли бесшумно, молча. Суровые, гордые лица.
Сашка тормошит меня. Я очнулся.
— Папа, а где сейчас твой командир Пухов?
— Здесь.
— Где?
Я повернул мальчика лицом к Мавзолею, у подножия его стояла группа командующих фронтами и армиями.
— Видишь высокого плечистого генерала? Это и есть мой командарм. Хочешь, я тебя познакомлю с ним?
— Хочу.
Выждав момент, когда генерал-полковник Пухов приблизился к нам, я окликнул его:
— Николай Павлович, здравствуйте! Мой сын хочет познакомиться с вами.
Пухов, улыбаясь, подходит к барьеру трибуны, протягивает мальчику руку:
— Здравствуй… как зовут тебя?
— Саша.
— Понравился тебе парад?
— Очень понравился.
— И какой род оружия ты выбрал?
— Что?
— Я говорю, кем ты будешь, когда вырастешь: пехотинцем? танкистом? артиллеристом? десантником?
— Я буду победителем.
Пухов доволен ответом, смеется. Смеются все, кто слышал этот разговор прославленного генерала и первоклассника.
Пухов переводит взгляд с моего сына на меня:
— Ну, капитан, кажется, отвоевались. И победу отпраздновали.
— Да, товарищ генерал. Отвоевались. На многие-многие годы.
— Что теперь собираетесь делать?
— Все то же, Николай Павлович, что и раньше: писать.
— О чем? О ком?
— О солдатах, снявших шинели. О их работе на земле и под землей. О рабочих людях. Буду путешествовать по Донбассу, Волге, Уралу.
— Ну что ж, желаю счастливого пути.
— Спасибо, Николай Павлович.
Так мы попрощались с командармом Тринадцатой.
Позванивая шпорами, Пухов отошел от Мавзолея.
Август тысяча девятьсот восемьдесят восьмого.
Только через несколько десятилетий мне открылась тайна мрачного лица Сталина на параде в честь Победы. Всенародная радость, а он… злился на свою старческую немощь, страшно завидовал тем, кто помоложе и поздоровее его, шестидесятипятилетнего. Маршал Жуков в своих записках, опубликованных в конце восьмидесятых, рассказал, что самому Сталину страсть как хотелось командовать парадом: выскочить из ворот Спасской башни на белом коне, прогарцевать перед Мавзолеем, объехать войска всех родов оружия, поздравить с великим днем. Он даже некоторое время учился в манеже верховой езде. Старик в седле? Ну и что? Лев Толстой и в восемьдесят совершал верхом на коне прогулки по полям и лесам Ясной Поляны. Так то Толстой, кавалерист с юных лет, а Сталин, хотя и кавказец, выглядел на белой лошади как чучело, набитое соломой. Он понял это без подсказки со стороны. Спустился на грешную землю и, добродушно подсмеиваясь над собой, сказал окружавшей его свите:
— Куда конь с копытом, туда раку с клешней не следует соваться. — И, глядя на одного Жукова, приказал: — Назначаю вас командующим парадом.
Хорошо распорядился самим собой. Хозяин! Если бы он хотя бы десять лет назад, перед XVII съездом партии, сказал Кирову:
— Сергей, садись в кресло генсека, бери бразды правления в свои руки, а я… уеду в Гори, буду выращивать виноград.
Не сказал. И не подумал о такой замене. Власть, как известно, никто не отдает добровольно. Только смерть и революция лишают тиранов и дураков престола. И только время, чаще всего длительное, ценой большой крови, голода, унижения нищего народа, неопровержимо устанавливает, кто есть кто.
Более четверти века назад глава о Параде Победы в рукописи «Вся красота человечества» была представлена московским издательствам и отвергнута. Один редактор потребовал убрать «призраки забытого прошлого». Второй захотел вырубить строки о Сталине, даже не упоминать его имени, будто не присутствовал на параде. Третий попросил усилить образ генералиссимуса. Четвертому показалось, что я выпячиваю, в ущерб Верховному, маршалов Жукова и Рокоссовского. Пятый указал, что автор уделил чрезмерное внимание несмышленому сыну. В конце концов, я согласился напечатать главу в сильно урезанном виде. Теперь, пользуясь всеобщей преданностью правде, восстановил я выброшенное редакторами.
Судьбе заблагорассудилось устроить мне еще одну встречу со Сталиным. Через тринадцать лет после первой. Встречу живого с мертвым. Жертвы с палачом. Идолопоклонника с идолом.
По воле или капризу судьбы я должен был рассказывать миллионам радиослушателей об одетом в траур Колонном зале, о том, как переживает великую потерю Москва и вся наша страна. Об этом же как спецкор «Огонька» я должен был написать на страницах журнала.
Я был поражен, что именно мне доверили освещать похороны Сталина.
Вслед за изумлением возникло чувство страха, что где-то кто-то в последний момент вспомнит, как Сталин предавал меня анафеме.
Вспомнят и не допустят в Колонный зал.
Припадки страха в последние тринадцать лет часто мучили меня. Припадки, ниспосланные «всевышним».
До войны — страх, что моя работа в любое время может быть прервана людьми Берии, которым Сталин прикажет добить меня. Он может быть разгневан, что я не удавился, не пустил себе пулю в лоб, что, проклятый им, не потерял веру в себя, что, всем чертям назло, пишу каждый день, несмотря на тяжелые шахтерские упряжки.
Страх перед будущей критикой моего нового романа, перед возможностью нового клейма, страх перед драматизмом собственной жизни и жизни, окружающей меня, страх перед истинной конфликтностью, которую Сталин воспринимал как очернительство социализма, — этот естественный в моем положении страх не покидал меня. Мною не осознанный, он, очевидно, в какой-то степени, может быть, даже в большой, влиял на то, что выходило из-под моего пера.