Анна Достоевская - Воспоминания
К этому времени относится один эпизод, который не стоило бы записывать, если б о нем не упоминал Федор Михайлович в своем письме, написанном тотчас по возвращении с заседания, на котором московская публика так восторженно оценила речь Федора Михайловича в память Пушкина. Я говорю о покупке “жеребеночка”.
Наш старший сын, Федя, с младенческих лет чрезвычайно любил лошадей, и, проживая по летам в Старой Руссе, мы с Федором Михайловичем всегда опасались, как бы не зашибли его лошади: двух-трех лет от роду, он иногда вырывался от старушки-няньки, бежал к чужой лошади и обнимал ее за ногу. К счастью, лошади были деревенские, привыкшие к тому, что около них вертятся ребятишки, а потому все сходило благополучно. Когда мальчик подрос, то стал просить, чтоб ему подарили живую лошадку. Федор Михайлович обещал купить, но как-то это не удавалось сделать. Я купила жеребенка в мае 1880 года совершенно случайно и горько потом в этом раскаивалась. Случилось это вот каким образом.
Однажды рано утром я с детьми пошла на городской базар. Когда мы шли по набережной нашей реки Перерытицы, мимо нас промчалась телега, на которой сидел бывший несколько навеселе мужик. За телегой бежал жеребенок, чрезвычайно статный, то обгоняя лошадь, то отставая от нее. Мы залюбовались жеребенком, и мой сын сказал, что вот такого жеребеночка и он хотел бы иметь. Подойдя к площади четверть часа спустя, мы заметили, что около лошади и жеребенка столпилось несколько мужиков и о чем-то спорят. Мы подошли и услышали, что подвыпивший мужик продает жеребенка “на кожу” и просит за него четыре рубля. Уже нашлись покупщики, но, ввиду просьбы сына и жалея, что жеребенка убьют, я предложила шесть рублей, и лошадка осталась за мной. Ничего не понимая ни в лошадях, ни в ведении сельского хозяйства, я, пока хозяин бегал “подкрепиться”, стала расспрашивать мужиков, выживет ли у меня жеребенок без матери. Мнения разделились: одни уверяли, что нет, другие давали советы, чем именно кормить, и говорили, что при хорошем присмотре из него вырастет недурная лошадка. Впрочем, колебаться было уже нечего, и мы пошли вслед за телегой домой, а с нами рядом бежал жеребенок. Я в тот же день сообщила о нашей покупке Федору Михайловичу, и надо же было так случиться, что письмо мое пришло именно в тот день, когда Федором Михайловичем была произнесена его знаменитая речь и когда все бывшее на заседании общество отнеслось к Федору Михайловичу с таким энтузиазмом! Прочтя мое письмо, Федор Михайлович, под влиянием волновавших его восторженных чувств, приписал слова: “цалую жеребеночка” {252}, до того он чувствовал потребность излить на всех и на все подавлявшие его душу чувства умиления и восторга!
Первые дни прошли благополучно, жеребенок выпивал по пяти горшков молока, был весел и бегал за детьми, как собачка. Но потом пошло хуже. Федор Михайлович, понимавший толк в лошадях, нашел, что жеребенок имеет “унылый” вид, и послал за ветеринаром. Тот дал свои советы, но, должно быть, они пришли поздно, потому что три недели спустя жеребенка не стало. Дети были в отчаянии, я же не могла простить себе, что купила жеребенка. Правда, ему у другого владельца тоже предстояла бы смерть, но в ней я не чувствовала бы себя виноватой, как чувствовала теперь.
IV Возвращение Федора Михайловича из Москвы
Наконец настал тот счастливый день, когда окончились мои мучения. 13 июня вернулся в Старую Руссу Федор Михайлович, и такой довольный и оживленный, каким я давно его не видала. Не только с ним в Москве не приключилось припадка эпилепсии, но благодаря нервному возбуждению он все время чувствовал себя очень бодрым. Рассказам его и моим расспросам о московских событиях не было конца, и сколько он рассказывал интересного, чего я потом не встречала в других описаниях Пушкинского празднества! Федор Михайлович как-то особенно умел все приметить и на недолгое время запомнить. Рассказывал мне, между прочим, Федор Михайлович о том, как он вернулся из последнего второго вечернего заседания (закончившего все пушкинские торжества) страшно усталый, но и страшно счастливый восторженным приемом прощавшейся с ним московской публики {253}. В полном изнеможении прилег он отдохнуть, а затем, уже позднею ночью, поехал опять к памятнику Пушкина. Ночь была теплая, но на улицах почти никого не было. Подъехав к Страстной площади, Федор Михайлович с трудом поднял поднесенный ему на утреннем заседании, после его речи, громадный лавровый венок, положил его к подножию памятника своего “великого учителя” и поклонился ему до земли.
Искренняя радость при мысли, что наконец-то Россия поняла и оценила высокое значение гениального Пушкина и воздвигла ему в “сердце России”, Москве, - памятник; радостное сознание того, что он, с юных лет восторженный почитатель великого народного поэта, имел возможность своею речью воздать ему дань своего поклонения; наконец, упоение от восторженных, относившихся к его личному дарованию, оваций публики, - все соединилось для того, чтобы создать для Федора Михайловича, как он выразился, “минуты величайшего счастья”. Рассказывая мне о своих тогдашних впечатлениях, Федор Михайлович имел вдохновенный вид, как бы вновь переживая эти незабываемые минуты {254}.
Рассказывал мне Федор Михайлович и о том, что на следующее утро к нему приехал лучший тогдашний московский фотограф, художник Панов, и упросил Федора Михайловича дать ему возможность снять с него портрет. Так как муж мой; торопился уехать из Москвы, то, не теряя времени, отправился с Пановым в его фотографию. Впечатления вчерашних знаменательных для Федора Михайловича событий живо отпечатлелись на сделанной художником фотографии, и я считаю этот снимок художника Панова наиболее удавшимся из многочисленных, но всегда различных (благодаря изменчивости настроения) портретов Федора Михайловича. На этом портрете я узнала то выражение, которое видала много раз на лице Федора Михайловича в переживаемые им минуты сердечной радости и счастья {255}.
Но прошло дней десять, и настроение Федора Михайловича резко изменилось; виною этого были отзывы газет, которые он ежедневно просматривал в читальне минеральных вод. На Федора Михайловича обрушилась целая лавина газетных и журнальных обвинений, опровержений, клевет и даже ругательств. Те представители литературы, которые с таким восторгом прослушали его Пушкинскую речь и были ею поражены до того, что горячо аплодировали чтецу и шли пожать ему руку, - вдруг как бы опомнились, пришли в себя от постигшего их гипноза и начали бранить речь и унижать ее автора. Когда читаешь тогдашние рецензий на Пушкинскую речь, то приходишь в негодование от той бесцеремонности и наглости, с которою относились к Федору Михайловичу писавшие, забывая, что в своих статьях они унижают человека, обладающего громадным талантом, работающего на избранном поприще тридцать пять лет и заслужившего уважение и любовь многих десятков тысяч русских читателей {256}.