Александр Перцев - Молодой Ясперс: рождение экзистенциализма из пены психиатрии
Первым из философов, который окрылил меня, был Спиноза. В университете я время от времени читал Фехнера, Вундта, Шопенгауэра, но Канта еще не понимал. Для моего мышления эти авторы значили очень мало. Я был полностью погружен в науку.
Моя жена довольно рано указала мне на Платона. Однако я тогда еще не познакомился с его произведениями. Насколько позволяли время и силы, я, наряду с работой психиатра, посещал семинары Ласка, читал Канта. Я понял кантовское учение об идеях. Немного изучал Аристотеля, Декарта. Во время мировой войны я более основательно занялся чтением Плотина, но в первую очередь потому, что его комментировал Кьеркегор. Кьеркегору я обязан термином «экзистенция», который стал для меня ключевым с 1916 года— для того, чтобы постичь то, что я пытался с этих пор постичь в беспокойных исканиях. Но таким же потенциалом обладало понятие «разум» и требование разумности, которое теперь становилось все более ясным благодаря Канту.
Я искал величия мышления в философии. Вошедшая в обычай уравниловка в учебниках и лекциях была невыносима. Работы тех философствующих авторов, которых я читал студентом, оказались предельно легковесными. Во мне крепло сознание того, что я не вправе выстраивать философов в один ряд. Величина философов и истинность их мышления были прямо связаны друг с другом. Истину их нельзя было постичь в форме каких‑то результатов и учений. Занимаясь собственной философской работой, я тоже намеревался идти тем путем, который видел со времен юности, но с каждым годом все более ясно; тем путем, которым шли немногие великие, — путем, ведущим к достижению основополагающего знания о человеке, которое создаст пространство для реализации всех возможностей, способных связать людей, несмотря на разнообразие их веры и жизни.
Я стремился к такому философствованию, которое может быть доступно и убедительно для человека просто как человека, но не выступало бы эзотерическим занятием одиночек- аристократов. Скорее, я хотел говорить с человеком просто с улицы — как человек, на эту улицу вышедший. Не потому, что каждый, каков он есть, должен иметь абсолютное право быть таким, каков он есть, а потому, что каждому необходимо дать возможность, с почтением взирая на величие, прийти к себе самому, безусловно руководствуясь любовью и разумом в рамках, установленных вечными порядками. Я стремился к общему мышлению, которое не являлось бы мышлением общезначимой, действительной для всех истины, но позволяло бы достичь коммуникации, которая не была бы потоком слов, разжижающим все, но превратилась бы в некое пространство, которое все более осознавалось бы нами и в котором мы все могли бы повстречаться друг с другом.
Я искал это пространство, в котором истинные содержания воспринимались бы даже тогда, когда они противоречат друг другу, находятся в конфронтации между собой. Я пытался постичь эти содержания и там, где не был причастен к ним сам в своей реальной жизни. Такое философствование должно было создать для каждого возможность свободно наполняться этими содержаниями и приводить к выводу, что ни один человек не есть все, не есть величайшее: я, если действительно состоялся как «я», сознаю, чего достиг, но не сомневаюсь, что нуждался для этого в других.
Однако я с ранних пор оказался на той границе, за которой кончается вера в гармоничность действительности и начинается полное крушение коммуникации, абсолютное своеволие, зло. Философия, считавшая, что в этом мире, в реальной современности все в полном порядке, казалась совершенно ложной.
Правда, в своем философствовании я пытался заглянуть туда, где сходят на нет все противоположности. Однако все то, что я мыслил таким образом, могло быть показано — ибо я пребывал не там, а здесь — в его влиянии на мою жизнь и в его влиянии на мир, в философствовании мне приходилось знать, где я пребываю и чего достиг. Говоря короче, мир в целом нельзя понимать как разумный, но я должен проявить в нем решимость руководствоваться разумом.
По этой причине я хотел реализовать в философствовании то, что подробно рассматривал, употребляя понятие «разум» — в духе Канта и Лессинга. Исходящая из разума воля к разумности, которая, однако, должна постоянно опираться на нечто иное, на экзистенцию; осознание первопричин, которые сами не имеют причины и основы; основополагающее стремление деятельно открывать себя, чтобы наполняться тем современным, через посредство чего говорит вечность, — вот такими и некоторыми другими формулами можно описать то, что представляет собой Одно, Единое. Этот разум объективирует себя в существовании исторической реальности и в мышлении ее структур и порядков. Знание того, чего ты достиг и чего желаешь, приводит к видению собственной эпохи в горизонте всей истории. Когда я, будучи студентом, думал, что на протяжении всей нашей жизни все останется так, как оно есть сейчас, эпоха особого значения не имела. Ее можно было рассматривать лишь бегло, мимоходом. Смысл жизни определялся не этим временем. Смысл — нечто вневременное. Лишь с началом в 1914 году войны и для меня тоже возник вопрос о том, что происходит сегодня, что представляет собой эпоха, и с тех пор этот вопрос стоит постоянно. Все, что касалось меня, все, в чем я принимал участие, я обдумывал и оценивал отныне, исходя из мотивов его возникновения и последствий в данное время.
Была бы напрасной затеей попытка понять эпоху ради того, чтобы уразуметь, что считать в соответствии с ней задачей философии. Невозможно вычислить, чего требует нынешнее время, а затем планомерно следовать этому требованию. Каждый человек благодаря тому, из чего он исходит в своей жизни, уже являет собой момент своей эпохи. Но, оглядываясь назад, можно оценить ситуацию, сложившуюся в твою эпоху, и критически проверить, в коей мере ситуация, какой она видится сейчас, мыслится сообразно, и чего желают в эту эпоху. Однако и тогда смыслом философствования остается нечто выходящее за пределы этой эпохи и всего времени вообще.
При историческом взгляде предполагается, что можно различать начала эпох, их классическое завершение, кризисные переломы, рассматривать что‑то как подготовку к возникновению нового, а что‑то — как сохранение старого. Допускать, что такое различение возможно — лишь одна из существующих точек зрения. Но если на какой‑то момент принять ее, то наша эпоха предстанет в таком свете: сейчас не то время, которое создает великие, уникальные произведения, как это было со временем Лао Цэы, досократиков, со временем, когда возникли некоторые диалоги Платона, некоторые библейские тексты. Скорее, эта эпоха в мировой философии аналогична поздней античности, мышлению стоиков, Плотина, Боэция, которое, по большому счету, являло собой нечто общее.