Валерий Есипов - Шаламов
Огромное чувство любви и благодарности к Сиротинской Шаламов выразил в посвященной ей книге «Левый берег» — это был второй, завершенный еще в 1965 году, сборник рассказов колымского цикла. Ей же посвящен и сборник «Воскрешение лиственницы», законченный в 1968-м. Хотя часть рассказов была написана в 1965-м, основные создавались все же при ее эмоциональной поддержке, и посвящение звучит вполне красноречиво и определенно: «Ирине Павловне Сиротинской. Без нее не было бы этой книги».
Сборник тоже был сдан в архив, но прежде Шаламов давал читать его своим знакомым, и он незаметно перетек в самиздат. Государственное издательство «Советский писатель» в 1967 году выпустило лишь маленькую, в очередной раз урезанную, поэтическую книжку «Дорога и судьба», но и это добавило радости его жизни, особенно когда ему стала известна рецензия Г. Адамовича, появившаяся в парижской «Русской мысли» в августе 1967 года (об этом в следующей главе).
Самым счастливым для обоих — а прежде всего для него — оказался 1968 год. В мае Шаламов наконец-то, после долгих хлопот через Литфонд как писатель-инвалид, получил отдельную просторную комнату в коммунальной квартире в том же доме на Хорошевском шоссе и в том же подъезде, но этажом выше. Переехал из квартиры 2 в квартиру 3. Чтобы понять его радость, надо учесть, что все это время после развода с О.С. Неклюдовой — почти два года — он продолжал жить в ее квартире, в той же узкой комнате-«пенале». И вот Литфонд, которому принадлежали дома на Хорошевке, нашел «соломоново решение», разделив бывших супругов по этажам. Это было тем более радостно, что Шаламов заодно избавился и от соседки — престарелой тещи известного профессора-философа В.Ф. Асмуса. Ей посвящены записи в дневнике писателя с характерным заголовком «На вечные времена»: «В стол на кухне асмусовской тещи забит гвоздь — чтоб не облокачивались соседи… При ремонте теща Асмуса специально просит дворника Николая набить колючую проволоку по столбикам, где пробегает домой кошка Муха…» и т. д. Черная кошка Муха принадлежала Шаламову, она много лет была его любимым существом — очень умная и верная, она сидела на столе, когда он писал, он не раз с ней фотографировался, и когда кошку во дворе убили какие-то строители, рывшие траншею, для него это стало огромной трагедией. Он долго не знал, где она, искал ее по приемникам животных — душегубкам, где насмотрелся на глаза несчастных собак и кошек, и плакал после этого. (Отчасти эти впечатления вошли в рассказ «У Флора и Лавра», не включенный в сборники. В нем есть фраза, заставляющая вспомнить о Колыме и Освенциме: «Обреченные кошки встречали входящих не мяуканьем, не писком, а молчанием — вот что было всего страшнее».)
Очевидно, что истории животных проецировались им на мир людей, и от этих мыслей он никогда не мог отделаться. То, что для иных представляло лишь бытовую проблему, у Шаламова всегда вызывало рефлексию о неизменных свойствах человеческой природы и заодно — о переходящей, как он говорил, из века в век темной, подчиняющейся лишь дремучим инстинктам «Расее». Когда-то в Вологде, помнил он, люди яростно гонялись за забежавший в город белкой (рассказ «Белка» вошел в сборник «Воскрешение лиственницы»), а здесь запросто, в центре Москвы, как варвары, застрелили кошку…
Об истории с любимой и верной Мухой он рассказывал Сиротинской. И однажды произнес такую странную фразу: «Ты можешь быть кошкой…» Ирина сначала покоробилась, но позднее правильно, по-женски, как знак желания такой же привязанности, все оценила — «поняла, что это был очень большой комплимент».
Она не могла быть постоянно с ним — приходила лишь его навещать, часто со своими маленькими сыновьями, к которым он относился очень ласково, хотя проповедовал на этот счет другие идеи (из своего малого, неудачного семейного опыта и из старых теорий 1920-х годов, основанных на утопиях Ш. Фурье, где стариков и детей опекает всецело государство). «Ни у одного поколения нет долга перед другим, — яростно размахивая руками, утверждал он. — Родился ребенок — в детский дом его!..» Но это была скорее риторика обиды многолетнего лагерника, обделенного на всю жизнь вниманием и любовью собственного ребенка…
О характере их отношений, как они считали, никто не знал, и это было счастьем для обоих. В книгу воспоминаний Сиротинской включена и ее переписка с Шаламовым, сугубо интимная, ярче всего раскрывающая степень их близости. Вот только один пример — письмо лета 1968 года, когда Ирина уехала отдыхать в Крым, а Шаламов, не имевший такой возможности, посылал ей чуть ли не через день открытки и письма, что было правилом и с ее стороны:
«Дорогая Ира.
Получил сегодня утром твое письмо от 10 июля вместе с открыткой от 9-го с Генуэзской крепостью… В письме есть неожиданная тревожная нотка: "Слишком резко всё переменилось, я словно проснулась. Вообще, в нашем счастье, в нашей любви слишком много от воображения". Я этого вовсе не считаю, но сердце даже засосало… Мне совсем не кажется, что она — от воображения, но, конечно, я могу судить только о себе. Чтобы тебя развлечь, посылаю свое июньское стихотворение:
Грозы с тяжелым градом,
Градом тяжелых слез.
Лучше, когда ты — рядом.
Лучше, когда — всерьез.
С Тютчевым в день рожденья,
С Тютчевым и с тобой.
С тенью своею, тенью,
Нынче вступаю в бой.
Дикое ослепленье
Солнечной правоты,
Мненья или сомненья —
Все это тоже ты…»
У этого стихотворения есть своя история. 18 июня того же года они праздновали день рождения Варлама Тихоновича — ему исполнился 61 год, и гадали по сборнику стихов Тютчева, одного из их любимых поэтов. На столе стояла фотография: Ирина у Вологодского кремля (это было вскоре после ее поездки в Вологду с туристической группой из архива).
«Было тогда светлое, счастливое время его жизни, тени Колымы отступили на время, — писала она в своей книге. — Июнь 1968 он назвал лучшим месяцем своей жизни… Солнечная правота — это правота света, правота счастья»[75].
В связи с поездкой Ирины в Вологду он писал: «Я думал, город давно забыт, встречи со старыми знакомыми (художником В.Н. Сигорским и его женой. — Прим. И. Сиротинской) никаких эмоций, ни подспудных, ни открытых у меня не вызывали — после смерти матери крест был поставлен на городе… А вот теперь, после твоей поездки — какие-то теплые течения глубоко внутри… Удивительно здорово, что ты видела дом, где я жил первые пятнадцать лет своей жизни, и даже заходила в парадное (так оно раньше называлось) крыльцо с лестницей на второй этаж, с разбитым стеклом. Просто сказка. Белозерский камень мне потому менее дорог, чем камень у собора, на Бело-озере я никогда не был, а у собора прожил пятнадцать лет. Деревьев там не было (с фасада дома). Никогда. Было гладкое поле, дорога. Куст боярышника под окнами. А дерево — тополь — был во дворе сзади дома…»