Иоахим Фест - Адольф Гитлер (Том 1)
Никто из тех, против кого была направлена эта атака, не мог ничем ему возразить, и таким путём Гитлер не только сделал из этого процесса «политический карнавал», как писал один из современников, но и сам превратился из обвиняемого в обвинителя, в то время как прокурор неожиданно для самого себя был вынужден выступать в роли защитника бывшего «триумвирата». Председатель суда вёл процесс весьма либерально, он не оборвал ни одного из оскорблений и обвинений в адрес «ноябрьских предателей», и только когда публика разразилась уж слишком бурной овацией, он мягко попросил её успокоиться. Даже когда оберландский судебный советник Пенер говорил об «этом Фрице Эберте» и заявил, что республика, «её устройство и законы для меня не указ», судья не прервал его. Как сказал один из баварских министров на заседании кабинета 4 марта, суд «пока ничем не дал понять», что он придерживается иных убеждений, «нежели обвиняемые»[425]. Кар и Зайссер в такой ситуации весьма скоро сникли, бывший генеральный государственный комиссар, хмуро уставившись прямо перед собой, попытался в своём изобиловавшем противоречиями выступлении свалить всю вину за операцию на Гитлера, не понимая, что тем самым играет на руку тактике последнего. Только Лоссов защищался очень энергично. Вновь и вновь обвинял он своего противника в том, что тот множество раз нарушал данное слово — «и сколько бы господин Гитлер ни говорил, что это неправда». Фюрера НСДАП он изобразил, со всем презрением, присущим его сословию, «нетактичным, ограниченным, скучным, то бесчувственным, то сентиментальным и уж во всяком случае неполноценным человеком» и представил суду сделанное по его поручению заключение психолога: «Он считал себя немецким Муссолини, немецким Гамбеттой, а его свита, унаследовавшая византийство монархии, называет его немецким мессией». Когда же Гитлер несколько раз прерывал генерала, то вместо «наказания за неуважение к суду», которое, по мнению председательствовавшего, «не имело бы большой практической ценности», получал лишь увещевания умерить свой пыл[426]. Даже первый прокурор в своей обвинительной речи не поскупился на бросавшиеся в глаза комплименты в адрес Гитлера, расхвалив его «уникальный ораторский дар» и посчитав, что было бы «все же несправедливо называть его демагогом». С благожелательным респектом прокурор продолжал: «Свою частную жизнь он сохранил в чистоте, что при всех соблазнах, которые вполне естественно подстерегали его в качестве популярного партийного вождя, заслуживает особого признания… Гитлер — высокоодарённый человек, выбившийся из простых людей на достойную уважения позицию в общественной жизни, — и все это благодаря серьёзному, настойчивому труду. Он отдался со всей самоотверженностью идеям, которыми он живёт, и как солдат честно исполнял свой долг. Его нельзя упрекнуть в том, что он использовал в корыстных целях ту позицию, которую себе создал»[427].
Совокупность всех этих благоприятных обстоятельств чрезвычайно облегчила Гитлеру достижение поворота в процессе. Хотя главную роль тут, конечно же, сыграло его собственное умение, сделавшее из многократно осмеянного фиаско этого путча триумф и превратившее муки и нерешительность в ту ночь на 9 ноября в героический поступок национального масштаба. Интуитивно и вызывающе проявленная уверенность, с которой Гитлер после только что пережитого тяжёлого поражения встретил процесс и взял на нём всю вину за провалившуюся операцию на себя, дабы оправдать своё поведение высоким именем патриотического и исторического долга, является, без сомнения, одним из его наиболее впечатляющих политических достижений. В своём заключительном слове, точно отразившем самоуверенный характер его поведения на процессе, он, ссылаясь на прозвучавшее замечание Лоссова, которое сводило его до роли «пропагандиста и агитатора», заявил:
«Какие же маленькие мысли у маленьких людей! Присовокупите ещё убеждение, что я не стремлюсь к завоеванию министерского поста. Я считаю недостойным великого человека желание закрепить своё имя в истории только тем, что он станет министром… То, что стояло у меня перед глазами, было с первого дня больше, нежели министерское кресло. Я хотел стать разрушителем марксизма. Я буду решать эту задачу, и если я её решу, то титул министра был бы для меня просто насмешкой. Когда я впервые стоял перед могилой Вагнера, сердце моё переполнилось гордостью за то, что тут покоится человек, который запретил писать на могильной плите: „Тут покоится тайный советник, музыкальный директор, Его Превосходительство барон Рихард фон Вагнер“. Я горд тем, что этот человек и ещё многие люди немецкой истории довольствовались тем, чтобы оставить потомкам своё имя, а не свой титул. Не из скромности хотел я тогда быть „барабанщиком“, это — высшее, а всё остальное — мелочь»[428].
Естественность, с которой он претендовал на право называться великим человеком и защищался от слов Лоссова, и тон беззастенчивого самовосхваления уже с самого начала производят ошеломляющий эффект и делают его центральной фигурой процесса. Хотя ведомственная переписка с её строгим чинопочитанием до самого конца и упоминает Гитлера после Людендорфа, но это стремление всех сторон щадить генерал-квартирмейстера Великой войны даст Гитлеру дополнительный шанс, который он распознает и использует, — взяв всю ответственность на себя одного, он оттеснит Людендорфа, не давая ему занять вакантную роль вождя всего движения «фелькише». И чем дальше длился процесс, тем все в большей мере исчезали для Гитлера и авантюрность, ирреальность и полная безысходность операции, и уходило на задний план его, собственно говоря, весьма пассивное и растерянное поведение в колонне в то утро, и, ко всеобщей озадаченности и изумлению, ход событий приобретал все больше и больше вид изобретательно спланированного, вполне увенчавшегося успехом мастерского путча. «Дело 8 ноября не провалилось», — заявит он ещё в зале суда и публично заложит тем самым фундамент грядущей легенды. В последних фразах своего заключительного слова он вдохновенно обрисует видение своего триумфа в политике и истории:
«Армия, которую мы обучили, растёт с каждым днём, с каждым часом. Именно в эти дни я льщу себя гордой надеждой, что придёт час, когда эти дикие своры станут батальонами, батальоны превратятся в полки, а полки — в дивизии, что старая кокарда будет очищена от грязи, и старые знамёна будут вновь развеваться впереди, и тогда наступит примирение на вечном последнем суде божьем, перед которым мы готовы предстать. Тогда из наших костей и из наших могил донесутся голоса к судии, который один вправе вершить суд над нами. Ибо не вы вынесете нам свой приговор, господа, — приговор будет вынесен вечным судом истории, он скажет своё слово об обвинении, возбуждённом против нас. Тот приговор, который вынесете вы, я знаю. Но тот суд не будет спрашивать нас, замышляли ли мы государственную измену. Тот суд вынесет свой приговор нам, генерал-квартирмейстеру старой армии, его офицерам и солдатам, которые, будучи немцами, хотели лучшего своему народу и отечеству, были готовы сражаться и умереть. И пусть вы хоть тысячу раз признаете нас виновными, — богиня вечного суда с усмешкой порвёт требование прокурора и приговор суда, ибо она оправдает нас».