Елизавета Драбкина - Зимний перевал
Врачи вынуждены были уступить: они разрешили Владимиру Ильичу диктовать стенографистке по пять — десять минут в день. Потом, когда он стал чувствовать себя несколько лучше, время диктовки было увеличено до тридцати — сорока минут в день.
14Так в тот самый день, когда смерть коснулась его ледяным дыханием, Ленин приступил к одному из величайших подвигов своей жизни: он начал диктовать свое политическое завещание.
Рассказывать об этом бесконечно трудно. Посидим минуту, помолчим, подумаем…
Попробуем представить себе, как это было. Четыре стены, в которых он был заперт. Медленную смену зимних дней и ночей. Узкую кровать. Запах лекарств. Затененную тишину. И мертвенную неподвижность правой руки — той руки, которая всю жизнь делала вместе с ним его работу, умела все: и быстро, размашисто проноситься по листам бумаги, набрасывая планы и записывая речи, и необычайно четко нанизывать буковку за буковкой, цифру за цифрой, когда надо было составлять таблицы, шифровать письма, идущие подпольной почтой, движения этой руки так точно и верно продолжали мысль, высказанную им вслух, то подчеркивая ее отрывистым, рубящим взмахом, то завершая стремительным, зовущим вперед броском. А сейчас эта рука лежала холодная, неподвижная — и лишь слабое биение пульса и легкое покалывание напоминали, что она жива.
В сером свинцовом потоке времени было лишь несколько минут, в которые он мог диктовать. Ради этих минут он теперь жил. Все его силы были напряжены во имя того, чтоб не потерять ни единого драгоценного мгновения, найти самые точные слова и сказать именно то, что необходимо.
Все это требовало от него особого усилия еще и потому, что он никогда не диктовал свои статьи, а писал их сам. После одной из диктовок, пробегая взглядом расшифрованный текст, он сказал Володичевой, что стенографы всегда его не удовлетворяли, он привык видеть рукопись перед глазами, останавливаться, обдумывать место, где он «увяз», привык ходить по комнате, даже просто убегать куда-нибудь погулять. Ему и теперь часто хочется схватить карандаш и писать самому или вносить исправления.
При этом он вспомнил, как еще в восемнадцатом году пытался диктовать свою статью стенографу Троцкого и при этом, чувствуя, что «вязнет», в смущении «гнал» все дальше и дальше с «неимоверной» быстротой, и как это привело к тому, что ему пришлось всю рукопись предать сожжению, после чего он сел писать сам и написал «Ренегата Каутского», которым остался доволен.
В глубине души он и сейчас, наверное, надеялся, что, быть может, поправится, а пока что старался диктовать так, чтобы сразу же как можно совершеннее выразить свою мысль.
Записи «Дневника дежурных секретарей» велись в делопроизводственной книге для регистрации исходящих бумаг. В ней были сделаны четыре графы: число и время, чье дежурство, поручения, отметки об исполнении.
И сама книга, и расчерчивающие ее графы, и записи, сделанные разными почерками, и сдержанный, порой даже суховатый стиль этих записей — все это выглядит сугубо обыденно, даже канцелярски. Но когда пытаешься своим внутренним зрением увидеть эту книгу, вчитаться в то, что стоит за каждой ее буквой, то словно слышишь бессмертные слова, которые звучат из-за выцветших чернильных строк.
Намедни ночью
Бессонница моя меня томила,
И в голову пришли мне две, три мысли.
Сегодня их я набросал…
Та мысль, которая так томила Ленина, что, — как он сказал врачам, — он не мог заснуть, пока ее не запишет, была забота о мерах, которые увеличили бы прочность и устойчивость нашей партии и облегчили бы для нее борьбу среди враждебных государств. В первую голову Ленин считал необходимым увеличить число членов ЦК до нескольких десятков и даже до сотни человек. «…Я думаю, — говорил он, диктуя первую часть „Письма к съезду“, — что такая вещь нужна и для поднятия авторитета ЦК, и для серьезной работы по улучшению нашего аппарата, и для предотвращения того, чтобы конфликты небольших частей ЦК могли получить слишком непомерное значение для всех судеб партии».
Первая диктовка была короткой: она продолжалась всего четыре минуты. Владимир Ильич формулировал свои мысли, чтобы вернуться к ним снова, что он и сделал на следующий день.
На следующий же день после первой диктовки Владимир Ильич предупредил М. А. Володичеву: продиктованное вчера (23 декабря) и сегодня (24 декабря) является абсолютно секретным. Подчеркнул это не один раз. Потребовал все, что он диктует, хранить в особом месте под особой ответственностью и считать категорически секретным.
Вообще он был крайне озабочен надежностью хранения и соблюдением полной секретности всего, что он диктовал. М. А. Володичева впоследствии рассказывала, что все статьи и документы, которые были им продиктованы с двадцатых чисел декабря 1922 года до начала марта 1923 года, по желанию Владимира Ильича переписывались в пяти экземплярах: один для него, три для Надежды Константиновны, один в его секретариат (строго секретно). Все это он просил хранить в запечатанных сургучной печатью конвертах, отметив на них, что вскрыть их может только В. И. Ленин, а после его смерти — Надежда Константиновна. Но М. А. Володичева не могла себя заставить сделать такую надпись и слова «а после его смерти» на конвертах не надписывала.
15Тревога о предотвращении раскола и сохранении единства партии, которой полны были все думы Владимира Ильича Ленина во время его болезни, началась давно, еще накануне Десятого съезда партии. Уже тогда Ленин противопоставил раскольнической фракционности оппозиций высокую идею партийного единства.
Внутрипартийная борьба, так разгоревшаяся во время профсоюзной дискуссии, едва начиналась. Предвидя все опасности и беды, которые могут принести партии трещины в ее единстве, Владимир Ильич возлагал огромные надежды на Контрольную комиссию партии, видя в ней учреждение, которое можно «действительно сделать… настоящим органом партийной и пролетарской совести». Поэтому он предложил Политбюро, чтоб не позже, чем через два дня, было выпущено заявление о Контрольной комиссии партии — «очень обстоятельное и торжественное».
Два дня спустя, точно в срок, предложенный Лениным, в газетах появилось обращение ЦКК ко всем членам партии, подписанное одним из старейших рабочих-большевиков, М. К. Мурановым:
«Мы призываем вас, товарищи, к дружной работе над самым крупным пролетарским сокровищем — над партией, которую любит, за которую страдает душой, за которую сражается и иногда умирает сознательный коммунист, революционный пролетарий».