Александр Бек - Талант (Жизнь Бережкова)
2
В приемной начальника Военно-Воздушных Сил горело электричество: на улице уже смеркалось.
Войдя вместе с товарищами, Бережков увидел несколько конструкторов из винтомоторного отдела Центрального института авиации и среди них Ганьшина. Ганьшин сидел на подоконнике, как не полагалось бы сидеть профессору, в потертом, мешковатом, как всегда у него, пиджаке, в очках на вздернутом носу, с обычной скептической полуулыбкой. Конструкторы из его отдела о чем-то расспрашивали его; они, видимо, тоже только что прибыли сюда; Ганьшин что-то ответил и пожал плечами.
В углу дивана сидел Шелест, явно раздосадованный или обиженный, надутый. Своих учеников, конструкторов АДВИ, он встретил без улыбки. "Э, тут что-то уже произошло", - подумал Бережков. И подошел к Ганьшину.
- Здравствуй. Что такое? Почему нас вызвали?
Ганьшин лаконично ответил:
- Сверхмощный мотор...
- Как?
- Сверхмощный мотор, - повторил Ганьшин и опять пожал плечами.
- Расскажи толком! - закричал Бережков.
На него покосился секретарь Родионова, покосился, но ничего не сказал на первый раз. А Бережков требовательно сжал обеими руками кисти Ганьшина.
- Ну, расскажи же!
Вспомнилось, как он недавно стоял вот так же перед своим другом, ожидая от него каких-то чудесных, захватывающих слов. Но тогда их не оказалось.
- Спроси у Шелеста, - произнес Ганьшин. - Нам обоим там влетело...
Он указал на тяжелую, плотно прикрытую дверь, ведущую в кабинет Родионова. Туда вошел секретарь. Затем дверь снова раскрылась.
- Товарищи! Дмитрий Иванович вас просит.
3
Бережков первый раз в жизни вошел в кабинет Родионова. Вдоль стены, позади стола, где сидел Родионов, виднелись укрепленные на проволоке модели советских самолетов. Их было много. Выделялись характерные, однотипные по очертаниям, последовательно возраставшие в размерах, монопланы Туполева. Его новый самолет, тяжелый бомбардировщик, тогда только что вступивший в строй Военно-Воздушных Сил, во много раз уменьшенный в модели, был поднят несколько выше к потолку и раскинул почти на полстены мощные крылья светлого легкого металла. Рядом выстроились самолеты Ладошникова, тоже большие, длиннокрылые, поблескивающие нетронутым краской алюминием. Бережков знал: Ладошников, как и все другие русские конструкторы, страдал из-за отсутствия отечественных двигателей. Он не мог развернуться вовсю, проявить весь свой дар: в его распоряжении были лишь моторы заграничных марок; все они являли собой как бы сгустки технической мысли уже истекшего, вчерашнего дня, то есть были, по существу, уже отсталыми, ибо промышленность, создающая моторы, уже ушла вперед, уже доводила, испытывала неведомые нам новинки.
В сравнении с машинами Туполева и Ладошникова казались маленькими многие другие самолеты, развешанные в кабинете, особенно разведчики и истребители. Все они были созданы советскими конструкторами. Но и для маленьких машин в стране не было своих моторов. Не было ни одной модели авиамотора и в кабинете Родионова. Правда, некоторые моторы иностранных марок выпускались на наших заводах, но Родионов не дал места в своем кабинете этим двигателям. Бережков одним взглядом охватил эту картину: самолеты без моторов.
Родионов поднялся навстречу входившим - сухощавый, высокий, прямой, в военном темно-синем френче. Он приветствовал всех улыбкой, показал рукой на стулья.
- Нуте-с, нуте-с, рассаживайтесь, товарищи, - весело заговорил он. Разговор будет о большом деле.
Он помедлил, поглядывая на лица, ожидая, пока все расположатся. Снова улыбнулся и повторил:
- О большом деле!
Бережков мгновенно уловил - в те часы он был особенно чуток, - что Родионов переживает некое особенное состояние. Сквозь красноватый здоровый загар, всегда свойственный Родионову, пробился свежий румянец. Жест был сдержанно быстрым. Глаза блестели.
- Я почувствовал тогда обаяние Родинова, - говорил Бережков.
И, увлекаясь, забегая, пожалуй, несколько вперед, он очень теплыми, даже влюбленными словами нарисовал облик Родионова.
- В тот вечер я как бы вновь открыл для себя, понял Родионова, рассказывал Бережков. - Потом Дмитрий Иванович часто вызывал нас, и я всегда восхищался его четкостью, целеустремленностью, деловой обаятельностью, которую он излучал. Он удивительно сочетал в себе деловую сухость, особого рода недоступность, краткость, лаконичность речи с необыкновенной привлекательностью. Всем своим видом, каждым жестом он как бы говорил: "К делу! Быстрее к делу!" Однако, когда вы ему что-либо излагали, он, перебивая вас своим любимым "нуте-с", очень внимательно глядя вам в глаза, словно стараясь прочесть мысли, которые живут у вас, кроме тех, что вы высказываете, располагал к тому, чтобы быть с ним очень откровенным. Он умел слушать, от него исходил ток доброжелательства, доверия.
Однако случалось, что Родионов мгновенно изменялся. Именно мгновенно - это было его отличительной чертой. Вот он с вами спокойно разговаривает, спокойно и внимательно выслушивает, никакого волнения или раздражения вы в нем не замечаете, и вдруг, если для него выяснилось, что ваши слова или поступки являются неверными, вредными для дела, которому он беззаветно служит, его охватывало негодование. Он как-то особенно поднимал брови, густо краснел и сразу, без промежуточных оттенков, без нарастания, брал очень круто: начинал быстро, горячо, резко говорить, резко жестикулировать, гневно обрушиваясь на факты или мысли, которые, по его убеждению, являлись неправильными, нетерпимыми. В эти минуты прорывалась наружу его страстность. Потом, после такой вспышки, после того как с силой выбьет его пламя, оно, опять-таки не постепенно, как-то сразу, будто вбиралось внутрь, пропадало, как прихлопнутое. Дмитрий Иванович несколько секунд молчал, потом становился обычным, сдержанным Родионовым.
- Приведу еще одну черточку Дмитрия Ивановича, - вспоминал Бережков. - Бывают работники, которые взяли за правило считать, что в служебной обстановке нельзя посмеяться, пошутить. Они педантично придерживаются этого и ведут себя несколько искусственно, как, по их мнению, должны были бы вести себя на этом месте большие люди. В манере Родионова не было ничего подобного. Он был восприимчив к юмору. При обсуждении любого вопроса он легко улавливал какую-нибудь юмористическую грань, особенно если ее умел мельком выделить остроумный собеседник, и Родионов тогда с удовольствием, просто и весело смеялся. Его смех обрывался тоже как-то круто, и Родионов опять в один миг становился требовательным, внимательным человеком дела. Мягких переходов я за ним не знал.
На похвалу, на всякие материальные поощрения и награды он был очень скуп. Работы без напряжения, без увлечения, без накала он не признавал. Постоянное собственное напряжение, казалось, не утомляло Родионова. Весь смысл жизни для Родионова был в его борьбе, в его работе. Он служил своим идеалам, служил партии и в этом, как я думаю, находил единственное и полное удовлетворение.