Арон Гуревич - Арон Гуревич История историка
Было довольно много выступлений, говорили о том, что происходит в архивном деле, высказывали разного рода критические замечания. Но в заключительном слове директора Института 3. В. Удальцовой выяснилось, что наибольшее недовольство вызвала моя персона. «Арон Яковлевич, — заявила она, — выступил здесь в роли гонимого. Между тем он вовсе не гонимый, он гонитель (я не жаловался на свою судьбу, вовсе не считал ее такой уж плохой, а говорил о другом). А. Я неплохо устроился, он сидел в Институте и писал одну монографию за другой, и учтите, товарищи, все за гонорар». Что правда, то правда, я действительно писал неплановые работы.
Тут была попытка не только дезавуировать мое выступление, но и показать, что Институт бдителен, директор понимает свое положение, и надо передать в Отдел науки, что у нас все в порядке, а если что и происходит, то лишь по вине злокозненных ораторов. Я попросил слово для справки и сказал, что трудно ссориться с директором Института, от которого ты так или иначе административно зависишь, но заключительное выступление 3. В. показывает, что совершенно не учитываются те глубокие сдвиги, которые происходят в нашем обществе, между тем как уже нельзя руководить Институтом по — старому и реагировать на критику в прежних тонах, необходимо обновление.
Проходит несколько дней, меня вызывает Удальцова.
— А. Я., я понимаю, почему вы написали этот меморандум.
— Почему?
— А потому, А. Я., что вас не выпускают за границу.
— Меня не выпускают, это медицинский факт. Но поверьте, что я руководствовался не этим соображением. Этот документ не поможет мне выезжать, все остается по — прежнему. Но раз уж вы упомянули это печальное обстоятельство, то не можете ли мне сказать, кто препятствует мне и почему?
— Я вам скажу, А. Я. Это КГБ.
Я ушел домой, и по дороге меня осенило: я должен обратиться к тов. Чебрикову, члену Политбюро ЦК КПСС и председателю КГБ.
Я написал Чебрикову письмо следующего содержания. Я такой- то, занимаюсь тем‑то, получаю многочисленные приглашения из- за границы для чтения лекций, для выступлений на конференциях и для нормальной научной работы. Все мои труды известны далеко за пределами нашей страны, поскольку переведены на многие языки. Ни разу я разрешения выехать не получил. Ныне мне было сказано, что препятствием для моих поездок за границу являются возражения вашего Комитета. Не знаю, так ли это, но прошу вас ответить мне. Если Комитет госбезопасности действительно возражает против моих поездок за границу, прошу объяснить, в чем причина, на каком основании это делается.
Я отправил это письмо…
Я был советским человеком и не рассчитывал на ответ. Ведь очень многие писали письма во всякие низшие, средние и высокие инстанции — в ЖЭК, в райисполком, Сталину, — и вовсе не обязательно Советская власть спешила удовлетворить нас ответом. Однако несколько недель спустя ответ на мое письмо последовал. Телефонный звонок:
— С вами говорит майор такой‑то из Комитета государственной безопасности. Вы написали письмо в КГБ, и по этому поводу мне нужно с вами встретиться. Если не возражаете, давайте найдем удобное время для встречи.
— Завтра, в такое‑то время.
— Очень хорошо, приходите в приемную КГБ на Кузнецкий мост.
Приемная Комитета государственной безопасности находилась не в большом здании на Лубянке и не в новом здании, построенном около Детского мира, а в старом особнячке на Кузнецком мосту. Я вхожу и чувствую себя на государственной границе, потому что в вестибюле стоят двое военных в зеленых фуражках, пограничники. Подхожу к окошку, говорю, что я к майору Ерофееву; появляется молодой человек в штатском, просит подождать, он поищет кабинет, где можно будет побеседовать. Кругом идет кипучая работа, кто‑то входит и выходит, несут показания, доносы. Я подумал: куда я попал и чем это может кончиться?
Наконец, майор Ерофеев приглашает меня в кабинет и произносит следующий текст: «Вы очень правильно сделали, что написали нашему председателю письмо; в таких вопросах неясности, двусмысленности, недоговоренности недопустимы. Я официально уполномочен вам заявить: у Комитета государственной безопасности в прошлом никогда не было и ныне нет никаких возражений против вашего выезда за рубеж по приглашению научных организаций или университетов».
Я не спрашиваю, правда ли это, принимаю все за чистую монету и, понимая, что он скажет мне ровно столько, сколько сочтет нужным, говорю:
— Вот недавно поступило очень важное для меня приглашение из Римского университета прочитать курс лекций в январе 1988 года. И, как и прежде, это приглашение обращается в пустую бумажку, потому что никто ни в Отделе внешних сношений Академии, ни в дирекции Института не пошевелит пальцем, чтобы сдвинуть это дело. Не мог бы я получить от вас письменный ответ на свое письмо? Может быть, мне дадут какую‑нибудь бумагу, на основании которой я смогу добиваться своего?
— Нет, мы не можем вам дать такую бумагу. Если бы вы были репрессированы, то при освобождении получили бы документ. Но вас никто не преследовал. Повторяю, Арон Яковлевич, КГБ не имел и не имеет к вам никаких претензий.
— Но что же мне делать?
— А это пусть вас не беспокоит. Подайте бумаги, а если что‑то будет не так, вот мой номер телефона, вы мне позвоните.
Лед тронулся, господа присяжные заседатели, что‑то произошло. Он произносит ключевую, на мой взгляд, фразу:
— Вас приглашают в Римский университет, а их — нет, ваши книги переводят, а их книги не переводят. Вам знакомо такое чувство — зависть?
— Наслышан, — говорю я. — Даже роман был под таким названием.
— Так вот в этом вся разгадка. А на нас ссылаются, говоря, что мы препятствуем вашим выездам.
Кто‑то посмел сослаться на КГБ, а он их разоблачает. Нечего к нам сюда, на Олимп, обращаться. Посмотри, что у тебя в Институте, в Академии делается. Это они тебе не разрешают. Из нашей беседы мне стало ясно, что этот человек не посторонний для Института. Я предположил, что он «курирует» наш Институт; каждый институт имел своего «куратора» из КГБ. Он беседовал со мной вполне компетентно: и про меня, и про других, и про начальство знал все, знал фамилии директора, секретаря партбюро. Я спрашиваю:
— Я могу требовать, чтобы мои бумаги оформлялись?
— Безусловно.
Прощаясь, я говорю:
— По — видимому, эта беседа должна остаться между нами?
— Нет, почему, если вам нужно на нее сослаться, ради Бога.
Я ухожу, вооружившись номером его телефона, которым, правда, воспользоваться не пришлось, еду в Институт, иду к ученому секретарю по международным делам и рассказываю ему, что произошло. Он слушает с несомненным интересом. Я говорю: «Пойдите к Удальцовой и спросите, как быть с приглашением из Римского университета, оформлять или нет». Я предположил, что если слова того человека из КГБ считать обещанием, то исполнение его он откладывать не будет. Поэтому, как бы скоро я ни действовал, Зинаида Владимировна уже будет что‑то знать. Я жду в кабинете ученого секретаря, через несколько минут он возвращается и сообщает, что Удальцова приказала немедленно оформлять мою поездку.