Александр Родимцев - Твои, Отечество, сыны
Горбатов тряхнул головой, стиснул зубы:
— Ну, это конечно! И еще так будем гнать их, что пыль встанет столбом. А сказал я «на прощанье» потому, что сегодня с дивизией расстаюсь. Во фронт отзывают. Жаль расставаться, крепко я с нею сроднился, может быть, самую горькую пору здесь пережил.
Новость для меня была сверхнеожиданной: я уважал и ценил этого простого, сердечного человека, опытного командира, который личным мужеством, находчивостью и выдержкой заслужил любовь солдат. А выдержку Горбатову приходилось проявлять постоянно: с начала войны мы почти все время дрались против превосходящих сил врага. И столько раз в тяжелой, казалось бы, безвыходной обстановке, лично руководя боем и являя пример полного презрения к опасности, он поднимал на подвиги бойцов!
— Лучше бы ты не сообщал мне, Александр Васильевич, этой «приятной» новости, — сказал я. — Сам понимаешь, не с каждым соседом жаль расставаться.
Он положил мне руку на плечо.
— И все-таки верится, друг: мы встретимся при иных обстоятельствах. А вся эта лавина техники: танки, самолеты, бронетранспортеры, бесчисленные машины врага — все станет грудой металла и пойдет, на переплавку в наши мартены. Я говорю тебе: крепись! Я и себе это говорю, дружище…
Вскоре мы простились. Из-за пригорка в двух километрах от нас, вздымая смерчи пыли, снова выкатились вражеские танки. Они шли развернутым строем, и мне было отчетливо видно, как передовая машина замерла над овражком, попятилась и задымилась.
— Молодчина! — сказал я солдату, которого не знал и не мог узнать. — Только одна эта машина — что капля в море!
— Что верно, то верно, товарищ комдив, — неожиданно и совсем близко прозвучал знакомый голос. Я обернулся: передо мной с автоматом в руках, усталый и потный, стоял Борисов.
У меня мелькнула тревожная догадка: быть может, танки противника прорвались к нашему штабу?
— Почему вы здесь? Где штаб?
Борисов смахнул рукавом со лба капли пота, взял под руку автомат.
— Штабным офицерам пришлось отбиваться. Но не беспокойтесь: штаб отошел дальше на восток. Правда, есть раненые, однако это не беда, могло быть и похуже.
Он достал из-под гимнастерки и подал мне аккуратно свернутый лист бумаги. Эго было боевое распоряжение из штаба 28-й армии: командующий приказывал нам занять Колосково и прочно прикрыть направление Лавы — Колосково с задачей не допустить переправы танков противника в районе Дронова.
Бумажка выпала из моих рук, и Борисов тотчас ее поднял.
— Мы этого не сможем сделать, товарищ комдив. Противник бросил против нас целую танковую армаду. Танки вклиниваются в наши боевые порядки, отрезают полк от полка и батальон от батальона. Соседи отходят, и если мы попытаемся закрепиться, уничтожения нам не миновать.
Я невольно еще раз задумался над этой исключительно сложной обстановкой. В составе 28-й армии наша дивизия сражалась около пяти месяцев. Во взаимодействии с другими дивизиями мы успешно наступали и уничтожали отборные силы врага. Бои на подступах к Харькову, у Старого Оскола и Ольховатки стоили гитлеровцам многих тысяч солдат. Танковые соединения противника потерпели в этих боях невосполнимый урон. И всегда решения командующего армией генерал-лейтенанта Рябышева были правильны и дальновидны. Но сейчас он, по-видимому, не знал об истинном положении на поле боя, а дела ухудшались с часу на час: силы дивизии таяли, и не только снаряды, даже патроны были у бойцов на счету.
Авиация противника не давала нам покоя, самолеты гонялись за каждой машиной и за отдельными бойцами. Вражеские парашютисты, выброшенные в нашем тылу, учиняли поджоги и сеяли панику. Танковые колонны гитлеровцев отсекали нам пути отхода и навязывали неравные бои. Право, это было чудо, что наши измученные, израненные бойцы и офицеры находили в себе силы снова и снова отражать яростный натиск врага.
Вместе с Борисовым я возвратился в штаб, и мы избрали новый рубеж обороны. Мне удалось связаться по радио со штабом армии и сообщить о положении дел. А ночью, когда мы вели бой на новом рубеже, из штаба армии поступило распоряжение: дивизии отойти за реку Валуй и сосредоточиться в районе Репный, Ромашково, Кондобарово в резерве армии.
Казалось, теперь нас ждал отдых. Столько месяцев дивизия не выходила из боев! Эти месяцы могли бы вместить в себя многие годы, и в наших батальонах неспроста знали по фамилиям и по ратным делам ветеранов Киева и Конотопа. А все же сообщение, что мы идем в резерв, звучало странно. Нет, не то было время, чтобы думать об отдыхе, когда вражеские механизированные полчища двигались на Дон!
Но и выполнить этот приказ было непросто. Разобщенные танковыми клиньями противника, наши подразделения шли отдельными направлениями. Управлять в таких условиях войсками стало невозможно. Поэтому связь штаба с частями нам пришлось возложить на кавалерийский эскадрон, в составе которого еще насчитывалось до ста сабель.
Конники Лукашова все были ребята как на подбор: отличные кавалеристы и смельчаки. Одиночные всадники не раз прорывались к нашим подразделениям через цепь вражеской пехоты, уходили от погони танков и автомашин, кружили, будто издеваясь, перед колоннами противника, нарочно вызывали на себя огонь, чтобы командиры полков знали, где движется враг.
Штаб дивизии отходил самостоятельной колонной. Была она невелика и военной техники в излишке не имела: шесть автомашин да шесть пулеметов. С кавэскадроном, разведротой и комендантским взводом колонна насчитывала 250 человек. Однако теперь в поредевшем составе дивизии и мы представляли определенную силу, пожалуй, не меньшую, чем любой наш полк.
Утром 8 июля, отбиваясь огнем зенитных пулеметов от атак одиночных «мессершмиттов», мы вошли в село Нехаевка, что в восемнадцати километрах восточнее Валуек. Здесь уже находились какие-то наши подразделения. Решив, проверить, кто именно остановился в селе, я вошел в ближайший двор, распахнул дверь дома и невольно застыл на пороге: из-за стола навстречу мне одновременно поднялись командир 269-й стрелковой дивизии генерал-майор Рогачевский и полковник Истомин — он командовал 224-й стрелковой дивизией.
Мы поздоровались и некоторое время молчали. В другое время такая встреча была бы большой общей радостью, но к этому дню мы испытали так много огорчений и невзгод, что было не до приветствий. Молчание становилось тягостным, и я спросил: