Андрей Трубецкой - Пути неисповедимы (Воспоминания 1939-1955 гг.)
В Невельске, куда был приписан наш «Вест», было решено, что сейнер доставит нас и во Владивосток. Был дан другой капитан, более пожилой, но не знаю, насколько более опытный. В Невельске мы задержались: море штормило, и нас не выпускали. Наконец вышли при довольно свежем ветре. К вечеру он стал крепчать, переходя в шторм. Ночь была кошмарной. Мне было еще относительно хорошо, так как я упирался ногами и головой в стенки койки и не вываливался, как более низкорослые, на пол. Еще хуже было в кормовой каюте. Там качкой и водой, бывшей под полом в трюме, выбило несколько половиц. В дыру перекатились чьи-то портянки и намотались на гребной вал. Вода под полом была с мазутом и портянки, вращаясь с бешеной скоростью, устроили адский душ. Утром я полез на палубу посмотреть море и первое, что увидел, это огромную волну, поднимающуюся и заворачивающуюся пеной довольно высоко над кормой. Сердце сжалось — сейчас накроет. Но корма каким-то чудом взобралась на эту гору, а за ней и все суденышко. Теперь за кормой и за носом оказались два глубоких оврага. Волна мощно и вяло прошла, сейнер ухнул вниз, и все началось сначала. И так целый день. К вечеру захотелось есть. Вдвоем с Верой Короткевич пробрались на камбуз. Я с трудом наколол Дров, стараясь не попасть топором по руке, запихал дрова в плиту, но они оттуда все время вываливались. Кастрюля на четверть с водой и мукой — больше налить было нельзя — ездила по плите, ударяясь о бортики, дрова еле разгорались — качка их все время перемешивала. Наконец мучная затирка была готова. Возникла проблема донести ее до каюты. Когда и это было сделано, появились новые трудности — разлить по мискам и съесть. Качка была настолько сильной, что приходилось следить за положением и равновесием многих тел: миски с содержимым, ложки с затиркой и собственного тела, и все это координировать в акт еды. А в это время по полу катались ботинки, банки, бутылки и прочее. К утру ветер стал стихать, и появился берег Приморья.
С каким удовольствием мы вступили на твердую землю! Это была бухта Терней. А при выходе из нее выяснилось, что мотор завести нельзя — сели аккумуляторы (можно себе представить, что было бы с нами, остановись мотор во время шторма). Завелись от соседнего судна. В следующей бухте — Тетюхе — окончательно сломался мотор. А может быть, команда не захотела идти во Владивосток. Для этого у нее, вероятно, были некоторые основания: отношения членов экспедиции и команды в последнее время испортились. После недельного сидения мы перегрузились на шедшее во Владивосток суденышко гидрометеослужбы и, проведя остаток пути в невероятной тесноте, наконец вошли в Семеновский ковш.
Билеты на поезд достали с большим трудом. Помимо всего прочего, надо было пройти осмотр санэпидемстанции. Получать соответствующие бумажки для всех нас взялся Воскресенский. Он очаровал своей интеллигентностью юную врачиху, и та согласилась дать заочно соответствующие справки по списку, но для проформы предложила осмотреть нательное белье самого КаВе. Тот с готовностью согласился, и, о ужас! — у него были найдены вши (в каюте над ним спал японец «старикка», у которого эти насекомые по некоторым признакам водились). КаВе пришлось пройти все стадии санобработки, но нас эта процедура миновала.
Настал день погрузки, вернее, ночь. Наш вагон был общим, времени на посадку отведено было мало, света почему-то не было, а вещей у садящихся — с избытком. Надо сказать, что шел 1947 год, когда существовала карточная система. Я, например, вез два ящика соленой горбуши и бочоночек селедки. Все это было довольно дешево куплено на Сахалине. Хаос посадки был таким, что с вещами мы разобрались, когда поезд был уже далеко от Владивостока. Добрались до Москвы благополучно, хотя и не с таким комфортом, как ехали на Восток. По пути ехало много освобожденных из лагерей, отсидевших отпущенные десять лет 1937-1947. На Ярославском вокзале меня встречали Еленка, братья — я телеграфировал, чтобы помогли с вещами — и старший брат Гриша, проведший десять лет в лагерях под Томском. Как он там выжил — непостижимо.
До ареста Гриша работал киномехаником в районном центре в пятидесяти километрах от Андижана, где все мы жили. Его — 22-летнего парня — арестовали примерно через месяц после ареста отца и двух старших сестер и обвинили во вредительстве: он, якобы, специально рвал киноленту, когда на экране шли кадры с вождем народов. В итоге — 10 лет «исправительно-трудовых лагерей». Гриша был болезненным человеком, страдая с раннего возраста бронхиальной астмой. В то же время это была несомненно одаренная натура с техническими и художественными наклонностями — он очень хорошо рисовал. Из-за дворянского происхождения он не мог получить настоящего образования. Грише удалось кончить курсы киномехаников. В лагере он периодически занимал эту «придурочью» должность. Но периодически попадал и на лесоповал, а оттуда в лазарет. До войны мать еще кое-как могла посылать ему скромные посылочки. Для Гриши, как и для меня, страшным ударом была ее смерть, которую от него долго скрывали. Он мечтал вернуться к матери, а приехал в ничто... В Москве жить ему было нельзя, и Гриша поселился в Малоярославце, относясь к категории «стопервых». Это был человек с сильным характером, чего ни у одного из нас, братьев, не было. Но в то же время он был очень деликатный, мягкий и чуткий. Очень любил детей, с которыми умел находить общие интересы, и дети платили ему взаимностью. В Малоярославце Гриша женился на Вере Савосиной, медсестре, которая заботилась о его здоровье, в чем он очень нуждался. В быту же это был очень неприхотливый человек, обходившийся минимумом.
Гриша мало рассказывал о лагерной жизни и, к сожалению, не оставил никаких рукописных воспоминаний. Помню такой его рассказ. Лютая сибирская зима. Гриша выскочил из барака-землянки с бадейкой в руке и побежал по тропинке, как заснеженной траншее, за водой. С вышки по нему выстрелили, Гриша свалился в снег и так и остался там лежать, пока не подошли надзиратели. «Жив?» — «Жив». — «Ну, повезло, значит жить будешь». Оказывается, «попке» на вышке показался побег. А у Гриши чуни на босу ногу. К счастью, часовой на вышке, видно, так замерз, что не мог хорошо прицелиться и промахнулся.
Последние годы жизни здоровье Гриши стало сдавать, и я нередко устраивал его в московские больницы, в институт, где я работал. Там он и скончался в мае 1975 года и похоронен на Николо-Архангельском кладбище. Но вернусь в 1947 год.
В университете у меня был небольшой скандал: я опоздал на занятия ровно на полтора месяца. Но все уладилось. Правда, отставание сказалось на экзаменах — по курсу низших растений я получил тройку и с трудом вытянул органическую химию, так и не освоив ее как следует.