Сергей Шаргунов - Катаев. "Погоня за вечной весной"
Через пять дней в «Литературной газете» Валентин Петрович, похоже, попытался оправдаться письменно, развив и расцветив сталинскую мысль. Мысль эту цитировал на президиуме Фадеев: «Товарищ Сталин сказал, что настоящий художник любит «вытачивать» строчку, шлифовать стиль, это является признаком настоящего художника. Поэтому, он говорит, неправильно и глупо называть снобом человека, который работает над формой». Катаев в статье вторил вождю (его не упоминая) почти буквально: писатель должен создавать произведения «блестящие по форме, где каждое слово любовно выбрано, тщательно отшлифовано, взвешено и поставлено на свое место» и как пример стиля (свежего для XIX века) цитировал пушкинское «Клеветникам России».
(Сталинские слова довольно невнятно по смыслу, но истово по стилю еще через несколько дней на разные лады перепевала и «литгазетная» передовица, заодно припечатывавшая «идеологически вредную» пьесу Катаева, да и во всем номере из статьи в статью повторялись фразы вождя вплоть до текста критика Елены Усиевич о цветущем таланте писательницы Ванды Василевской, которую тот помянул мимоходом.)
«Я спрашивал его: «Папа, а почему они погибли? Каким образом отбирались жертвы?» — вспоминал Павел Катаев. — Он отвечал: «Я не знаю, но мне кажется, что они находились слишком близко к власти»».
Может быть, и не высшими соображениями, а инстинктом самосохранения объясняется то, почему Катаев старался не участвовать в судилищах над «врагами»? Уйти в тень, промолчать, не отсвечивать… Но одновременно иметь писательскую славу и достаток… Особая стратегия: быть на виду, но держаться в сторонке.
По рассказу сына, еще до войны Катаева вместе с Петровым пригласили на новогодний банкет. К изрядно выпившему Валентину Петровичу подошел секретарь Сталина Александр Поскребышев: «Товарищ Катаев, с вами хочет поговорить Иосиф Виссарионович». — «Здесь какая-то ошибка — это не меня, а моего брата». Спустя какое-то время Поскребышев подошел снова: «Вас просит Сталин». — «Да это шутка, вызывают не меня, а Петрова». Вероятно, Поскребышев сообщил Сталину, что захмелевший Катаев подойти не в состоянии.
Как бы фантастично ни выглядело это происшествие, но Павел Катаев божится — не раз слышал эту историю от отца…
Эстер в интервью объясняла произошедшее алкоголем: «Конечно, он был пьяный — пили они здорово… Когда мне рассказали о случае со Сталиным, я спросила у Вали: «Это правда?» Он ответил: «Молчи»».
Возможно, не приближаться к Сталину подсказал инстинкт выживания: мало ли как бы пошел разговор, тем более во хмелю. Сколько писателей мечтали о таком разговоре, слали челобитные, а услышав сухой голос в трубке, теряли дар речи или начинали петь «Интернационал»… Катаев предпочел пить дальше…
Может, это и уберегло.
«Плодовитый Валюн» присутствует в дневниках Елены Сергеевны, третьей, последней жены Булгакова — чувствуется, передавшееся ей от мужа отношение к бывшему другу — не вражда, но прохладца разлада. Да и успехи Катаева совпадали с запретами на пьесы Булгакова.
6 августа 1934 года Булгаковы «были на «Дороге цветов» Катаева в Вахтанговском. Позвали к себе вахтанговцев». 7 мая 1937-го запись с обидой: «Сегодня в «Правде» статья Павла Маркова о МХАТ. О «Турбиных» ни слова. В списке драматургов МХАТа есть Олеша, Катаев, Леонов (авторы сошедших со сцены МХАТа пьес), но Булгакова нет».
23 августа 1938 года Елена Сергеевна записала: «Встретили в Лаврушинском Валентина Катаева. Пили газированную воду. Потом пошли пешком. И немедленно Катаев начал разговор. М.А. должен написать небольшой рассказ, представить. Вообще, вернуться в «писательское лоно» с новой вещью. «Ссора затянулась». И так далее. Все — уже давно слышанное. Все — известное. Все чрезвычайно понятное. Все скучное. Отвез меня к М.И., а сам поехал с М.А. к нам и все говорил об одном и том же. Сказал, что Ставского уже нет в Союзе, во главе ССП стоит пятерка (или шестерка?), в которую входит и Катаев».
Очевидно, подразумевался разрыв Булгакова с МХАТом, случившийся в 1936-м после запрета пьесы «Мольер». Тогда он устроился консультантом-либреттистом в Большой театр. Но поскольку Катаев упоминал «рассказ» — очевидно, ему хотелось и булгаковской прозы. Все это, уверен, совершенно искренне. Катаева зажигала сама идея — помочь Мишунчику. И ведь тот прислушался — в 1938-м написал новую пьесу для того театра, с которым порвал, ставшую для него роковой…
21 ноября 1938 года Елена Сергеевна записала о встрече в ресторане с главой секции драматургов, которого мог подослать Катаев: «В Клубе к нашему столику сразу же подошел Чичеров с тем же разговором: почему, М.А., вы нас забыли, отошли от нас? И в ответ на слова М.А. о 1936 годе, когда все было снято, сказал:
— Вот, вот, обо всем этом нам надо поговорить, надо вчетвером — Вы, Фадеев, Катаев и я, все обсудим, надо чтобы Вы вернулись к драматургии, а не окапывались в Большом театре.
Потом подошел Катаев и сказал, что Гнат Юра[114] непременно хочет ставить у себя «Дон-Кихота», просит экземпляр пьесы. Что он, Катаев, едет завтра в Киев и может отвезти пьесу».
Ага, опять — Катаев-благодетель…
И ведь поеду в тот самый Киев, где когда-то встречались с синеглазкой, с которой разрушил наш роман ты, посчитавший меня «неудачником»… Ну что, кто из нас чего достиг?..
«М.А. сказал: надо еще раньше переписать экземпляр, у меня один — испещренный поправками».
Эта пьеса «Дон Кихот» была ему дорога, и перед смертью в бреду он повторял ее название…
25 марта 1939 года Булгакова записала: «Вчера пошли вечером в Клуб актера на Тверской… Все было хорошо, за исключением финала. Пьяный Катаев сел, никем не прошенный к столу, Пете[115] сказал, что он написал барахло, а не декорации, Грише Конскому — что он плохой актер, хотя никогда его не видел на сцене и, может быть, даже в жизни. Наконец все так обозлились на него, что у всех явилось желание ударить его, но вдруг Миша тихо и серьезно ему сказал: вы бездарный драматург, от этого всем завидуете и злитесь. — «Валя, вы жопа». Катаев ушел мрачный, не прощаясь».
(Спустя четверть века немолодой Валентин Петрович просиял и расхохотался, услышав то же самое, обращенное к нему.
Четырехлетняя внучка Тина, ползая у него в ногах и обнимая колени, накрытые пледом, не понимая значения подслушанного у взрослых слова, но от избытка нежности, воскликнула:
— Дедушка, ну ты такая большая жопа!)
Пожалуй, в реплике Булгакова было и напоминание о недавнем разносе пьесы «Шел солдат с фронта», который Катаеву устроили в прессе (и о чем не без злорадства писала в дневнике Елена Сергеевна).
Драматург же с даром, ощущавший свою невостребованность, решился идти напролом — в это время он работал над пьесой о молодом Сталине «Батум», первоначально называвшейся «Пастырь» по одной из партийных кличек Иосифа Джугашвили. («Единственная тема, которая интересует для пьесы, это тема о Сталине», — говорил он директору МХАТа, а с женой поделился фантасмагорией, будто зовется «Михо» при дворе «его величества» и тот без него «прямо не может жить — все вместе и вместе».)
Пьеса, на мой взгляд, повторяла евангельский сюжет: обретение учеников-простолюдинов, тайная вечеря во мраке с вином, проповеди перед толпой, арест, избиения, общая уверенность в смерти Пастыря, чудесное его избавление от смерти и после побега из Сибири появление среди своих, которые его поначалу не узнают… Мистика и ирония по-булгаковски переплетались — уже в Прологе цыганка, получившая от Сталина его последний рубль, предсказывала: «Большой ты будешь человек!», а монолог ректора семинарии: «Нам, как христианам, остается только помолиться о возвращении его на истинный путь и вместе с тем обратить горячие мольбы к небесному Царю царей…» будущий «красный царь» скреплял возгласом: «Аминь!»
О трагикомическая мистика! Четверть века спустя в повести «Святой колодец» Катаев придумал говорящего кота: на кавказском застолье у усатого хозяина произносил «мама» и «маман», но «скончался во время очередного выступления, будучи не в состоянии произнести слово «Виссарионович»»… Последнее воспретил цензор. А ведь здесь и Авдеенко с именем, которому он обещал научить своего младенца, и булгаковский амбициозный Бегемот»[116]…
В июле 1939 года МХАТ пьесу взял. В августе Булгаков с женой и постановочной группой выехал в Грузию для изучения материалов на месте. Но через несколько часов пришлось сойти с поезда — Сталин запретил «Батум» (решение остается довольно загадочным, в разговоре с Немировичем-Данченко он назвал пьесу «очень хорошей»).
Когда на станции Серпухов в вагон зашла женщина-почтальон и спросила: «Кто здесь бухгалтер?» — Михаил Афанасьевич сразу понял, что телеграмма ему и все кончено. Булгаков предсказал эту ситуацию в 1921-м в рассказе «Богема» о попавшем в «особый отдел»: