А. Львович-Кострица - Михаил Ломоносов. Его жизнь, научная, литературная и общественная деятельность
Не правда ли, какая прелесть это простое, безыскусственное письмо, а ведь почтенный профессор все-таки писал своему начальству, ведь он состоял членом нашей Академии и получал ежегодный пансион в 300 талеров! Сколько добродушия, сколько снисходительности, сколько отеческой ласки сквозит в этом письме и особенно в этих словах: “…обо мне им нисколько не нужно беспокоиться”. Так и видится, как знаменитый ученый, убеленный сединами, стоит перед этой напроказившей молодежью и на тонких губах его играет добрая улыбка: “Ну что ж, молодость должна быть молодостью!..”
Круто пришлось нашим студентам во Фрейберге у Генкеля. Барон Корф написал ему весьма определенную инструкцию: “Эти три лица в прилежании и успехах своих очень не равны между собою; в мотовстве же как бы превосходят друг друга… Вследствие этого Академия наук нашла себя вынужденною уменьшить отныне стипендию трех студентов и каждому из них, вместо прежде назначенных в год 300 рублей, выдавать на содержание только половину, то есть 150 рублей”. Письмо заканчивалось просьбою к Генкелю, “чтобы то, что должно быть израсходовано на студентов, было уплачено вами самими тем, кому следует; студентам же, кроме одного талера в месяц, назначенного им на карманные деньги и разные мелочи, не выдавать никаких денег на руки, а между тем объявить везде по городу, чтобы никто им не верил в долг, ибо если это случится, то Академия наук за подобный долг никогда не заплатит ни одного гроша…”
Сначала отношения между Генкелем и студентами были хорошие. Ломоносов усиленно занялся металлургией. Кроме того, в течение четырех месяцев он переводил и составлял различные экстракты по соляному делу для Готлиба Фридриха Вильгельма Юнкера, члена нашей Академии, приехавшего во Фрейберг для изучения соляного промысла и впоследствии состоявшего надзирателем соляных заводов в Бахмуте.
Тогда же Ломоносов сочинил оду по случаю взятия русскими войсками турецкой крепости Хотин. В этой оде заметно подражание немецкому поэту Гюнтеру, а отчасти и Буало. Она написана ямбами, размером, до того времени небывалым в русских стихотворениях, и по языку стоит много выше последних. Ломоносов, посылая свое произведение в Академию наук, приложил к нему большое письмо, в котором рассказывает, как он начал писать стихи тоническим размером, и приводит образчики своих опытов. Между прочим он пишет: “Я не могу довольно о том нарадоваться, что российский наш язык не токмо бодростию и героическим звоном греческому, латинскому и немецкому не уступает, но и подобную оным, а себе купно природную и свойственную версификацию иметь может”, и затем он пускается в описание красот различных размеров.
С начала 1740 года отношения между Генкелем и Ломоносовым начинают портиться и скоро доходят до полного разрыва.
Генкель сам видел, что его “ученикам нет никакой возможности изворачиваться двумястами рейхсталеров в год”, – двумястами, так как ему удалось уже выхлопотать студентам прибавку в 50 талеров. Но аккуратный берграт[4] строго держался указаний, полученных им от Академии наук, и на просьбы Ломоносова дать ему денег отвечал решительным отказом. Это и повело к ссоре, закончившейся тем, что Михаил Васильевич, никого не спросясь, покинул Фрейберг.
И Генкель, и Ломоносов в письмах своих в Академию, к Шумахеру, не пожалели красок, представляя друг друга в самом непривлекательном виде. Первый распространялся о пьянстве, буйстве, драках, неприличной брани второго и даже о “подозрительной переписке” с какой-то марбургской девушкой. Второй изобразил первого злым, алчным, хитрым, завистливым и даже малосведущим… “Сего господина могут почитать идолом только те, которые коротко его не знают. Я же не хотел бы променять на него свои хотя и малые, но основательные знания и не вижу причины, почему мне его почитать своею путеводною звездою и единственным своим спасением. Самые обыкновенные процессы, о которых почти во всех химических книжках говорится, он держит в секрете и сообщает их неохотно…”, и так далее.
Из Фрейберга он отправился в Лейпциг, где надеялся встретить русского посланника барона Кейзерлинга. Но дипломат выехал уже из Лейпцига в Кассель. Ломоносов отправился туда же, но и тут ему не удалось застать нашего посланника. Волей-неволей пришлось возвратиться в Марбург, где у него были друзья, на помощь которых он рассчитывал. Здесь с ним произошло событие, о котором он потом молчал целых два года. В марбургской реформатской церкви сохранилась следующая запись в церковной книге: “6 июня 1740 года обвенчаны Михаил Ломоносов, кандидат медицины, сын архангельского торговца Василия Ломоносова, и Елизавета Христина Цильх, дочь умершего члена городской думы и церковного старосты Генриха Цильха”.
Нужда в деньгах и потеря всякого кредита не дали Ломоносову возможности успокоиться и насладиться семейным счастьем. Вскоре он отправился во Франкфурт, а оттуда водою в Роттердам и Гаагу. Граф Головкин отказал ему в помощи, совсем не желая ввязываться в дело. Ломоносов добрался до Амстердама, где и встретил нескольких знакомых купцов из Архангельска. Купцы отсоветовали ему без приказания Академии возвращаться в Петербург, разъяснив весь риск и опасность такого далекого путешествия. Молодой ученый решил вторично вернуться в Марбург и просить Генкеля о присылке денег.
На обратном пути с ним приключилась пренеприятная история, которую мы расскажем со слов Штелина. Как мы уже говорили, к повествованиям его необходимо относиться с большой осторожностью. Но в этом рассказе, как показывают многие факты, имеется значительная доля правды.
“По дороге в Дюссельдорф в расстоянии двухдневного пути от Марбурга зашел он (Ломоносов) на большой дороге в местечко, где хотел переночевать в гостинице. Там нашел он королевско-прусского офицера, вербующего рекрут, с солдатами и с несколькими новобранцами, которые весело пировали. Наш путешественник показался им приятною находкою. Несчастная слабость Ломоносова к спиртным напиткам сослужила и здесь свою скверную службу. Они принялись угощать его ужином, все время подливая вина в его стакан и расхваливая королевско-прусскую службу. Ломоносов напился до такой степени, что на другой день не мог припомнить, как он провел ночь. Неприятное было пробуждение. На шее у него был уже надет красный галстук, а в кармане звенели прусские монеты. И вот через несколько дней Ломоносов очутился в качестве королевско-прусского рейтара в крепости Везель. Само собою разумеется, что наш молодой ученый с первого же дня стал обдумывать свой побег. За ним постоянно следили. Он притворился в высшей степени довольным своим новым положением, и, конечно, надзор за ним немного ослабел. Он спал в караульне, заднее окно которой выходило прямо на крепостной вал. Он каждый вечер заранее ложился спать на свою скамейку, так что высыпался довольно, когда его товарищи едва засыпали, и всегда искал случая убежать. Однажды он проснулся около полуночи. Все спали глубоким сном. Кошкой выполз он из своего окна, на четвереньках взлез на вал, спустился с него, бесшумно переплыл через ров, опять взобрался на вал, также переплыл через второй ров, потом вскарабкался на контрэскарп, перелез через частокол и палисадник и с гласиса выбрался в открытое поле. Дремавшие часовые прозевали его. Во что бы то дело ни стало нужно было до рассвета достигнуть вестфальской границы, а она отстояла на целую немецкую милю. Мокрая шинель и платье мешали идти. Забрезжил рассвет, и вдруг раздался с крепости пушечный выстрел – обычный сигнал, возвещавший о побеге солдата. С новой энергией бросился бежать измученный Ломоносов. Он оглянулся. Позади него по дороге мчался во весь карьер догонявший беглеца кавалерист. Но смельчак уже перешагнул границу и очутился в вестфальской деревне. Однако остаться в ней ему мешал страх, – он спрятался в ближайшем лесу, снял мокрое платье, развесил его, чтобы просохло, а сам, совсем обессиленный, свалился на землю и проспал до сумерек”.