В. Ропшин - Конь бледный
– Милый, милый мой Жорж.
И быстро, гибким движеньем целует меня прямо в губы. Долго и жарко. Я открываю глаза: её уже нет. Где она? И не сон ли мне снился?
1 мая.
Сегодня первое мая, – праздник рабочих. Я люблю этот день. В нём много света и радости. Но именно сегодня я бы охотно убил генерал-губернатора.
Он стал осторожен. Он прячется во дворце и мы напрасно следим за ним. Мы видим только сыщиков и солдат. И они видят нас. Я думаю поэтому прекратить наблюдение.
Я узнал: 14-го, в день коронации, он поедет в театр. Мы запрём Кремлёвские ворота. Ваня станет у Спасских, Фёдор у Троицких, Генрих у Боровичьих. И здесь будет наше терпение.
Я радуюсь заранее победе. Я вижу кровь на мундире. Вижу тёмные своды церкви, зажжённые свечи. Слышу пение молитв, душный ладан кадила. Я хочу ему смерти.
Я хочу ему «огня и озера огненного».
2 мая.
Эти дни я как в лихорадке. Вся моя воля в одном: в моём желании убить. Каждый день я зорко смотрю: нет ли за мой шпионов. Я боюсь, что мы посеем, но не пожнём, что нас арестуют. Но я не сдамся живым.
Я живу теперь в гостинице «Бристоль». Вчера принесли мне мой паспорт. Принёс из участка сыщик. Он топчется на пороге и говорит:
– Осмелюсь спросить, господин пристав спрашивают, какого изволите быть вероисповедания?
Странный вопрос. В паспорте сказано, что я лютеранин. Я, не поворачивая головы, говорю:
– Как?
– Какого исповедания-с? Веры какой-с?
Я беру в руки паспорт. Я громко читаю английский титул лорда Ландсдоуна:… «We, Henry Charles Keith Perry Fitz Maurice Marquess of Landsdown, Earl Wy combe» и т. д. Я не умею читать по-английски. Я произношу буквы подряд. Сыщик внимательно слушает.
– Понял?
– Так точно.
– Иди к приставу, скажи: сейчас телеграмма посланнику. Понял?
– Так точно. Я стою спиной к нему, смотрю в окно. Я говорю очень громко:
– А теперь, – пошёл вон. Он с поклоном уходит. Я остаюсь один. Неужели за мной следят?
6 мая.
Мы встретились в Кунцеве, у полотна железной дороги: я, Ваня, Генрих и Фёдор. Они в сапогах бутылками, в картузах: по-мужицки. Я говорю:
– Четырнадцатого генерал-губернатор поедет в театр. Нужно теперь же решить места. Кто бросит первую бомбу?
Генрих волнуется:
– Первое место мне. У Вани русые кудри, серые глаза, бледный лоб.
Я вопросительно смотрю на него. Генрих повторяет:
– Непременно мне, непременно.
Ваня ласково улыбается:
– Нет, Генрих, я жду очень давно. Не огорчайтесь: за мною право. За мною первое место.
Фёдор равнодушно пыхтит папиросой. Я спрашиваю:
– Фёдор, а ты?
– Что ж, я всегда готов.
Тогда я говорю:
– Генерал-губернатор вероятно поедет через Спасскую башню. Ваня станет у Спасской, у Троицкой Фёдор, Генрих у Боровичьей. Ваня бросит первую бомбу. Все молчат.
По железнодорожному полотну вьются тонкие рельсы. Столбы телеграфа уходят вдаль. Тихо. Только проволока гудит.
– Слушай, – говорит Ваня, – я вот о чём думал. Ведь легко ошибиться. Бомба весом 4 кило. Бросишь с рук, – не всегда попадёшь. Попадёшь, например, в заднее колесо, – ну и останется жив. Помнишь, как 1 марта, как Рысаков.
Генрих волнуется:
– Да, да… Как же быть?
Фёдор внимательно слушает. Ваня говорит:
– Лучшее средство: кинуться под ноги лошадям.
– Ну?
– Ну, наверное взорвёт карету и лошадей.
– И тебя тоже взорвёт.
– И меня.
Фёдор с презрением пожимает плечами.
– Не надо этого ничего. И так убьём. Подбежать к окну, да в стекло. Вот и готово дело.
Я смотрю на них. Фёдор навзничь лежит на траве и солнце жжёт его смуглые щёки. Он жмурится: рад весне, Ваня, бледный, задумчиво смотрел вдаль. Генрих ходит взад и вперёд и порывисто курит. Над нами синее небо. Я говорю:
– Я скажу, когда продавать пролётки. Фёдор оденется офицером, ты, Ваня, – швейцаром, вы, Генрих, останетесь мужиком, в поддёвке.
Фёдор поворачивается ко мне. Он доволен. Смеётся:
– Я, говоришь, его благородием… Ловко… Значит, без пяти минут барин.
Ваня говорит:
– Жоржик, нужно ещё о снарядах подумать.
Я встаю.
– Будь спокоен. Всё помню.
Я жму им всем руки. На дороге меня догоняет Генрих.
– Жорж:.
– Ну что?
– Жорж:… Как же это… Как же Ваня пойдёт?
– Так и пойдёт.
– Значит, погибнет?
– Погибнет.
Он смотрит себе под ноги, на траву. На свежей траве следы наших ног.
– Я этого не могу, – говорит он глухо.
– Чего не могу?
– Да этого… чтобы он шёл…
Он останавливается. Он говорит быстро:
– Лучше я первый пойду. Я погибну. Как же так, если его повесят? Ведь повесят? Повесят?
– Конечно, повесят.
– Ну, так я не могу. Как будем жить, если он умрёт? Пусть лучше повесят меня.
– И вас, Генрих, повесят.
– Нет, Жорж, слушайте, нет… Неужели его не будет? Вот мы спокойно решили, а от нашего решения Ваня наверное погибнет. Главное, что наверное. Нет, Бога ради, нет…
Он щиплет бородку. Руки его дрожат. Я говорю:
– Вот что, Генрих, одно из двух: или так, или этак. Или террор, и тогда оставьте все эти скучные разговоры, или разговаривайте и уйдите назад, в университет.
Он молчит. Я беру его под руку.
– Помните, Того своим японцам сказал: «Я жалею лишь об одном, что у меня нет детей, которые бы разделили с вами вашу участь». Ну и мы должны жалеть об одном, что не можем разделить участи Вани. И не о чем плакать.
Близко Москва. На солнце искрится Триумфальная арка. Генрих подымает глаза.
– Да, Жорж, вы правы. Я смеюсь:
– И подождите ещё: suum quique.
7 мая.
Эрна приходит ко мне, садится в угол и курит. Я не люблю, когда женщины курят. И мне хочется ей об этом сказать.
– Скоро, Жоржик? – спрашивает она.
– Скоро.
– Когда?
– Четырнадцатого, в коронацию.
Она кутается в тёплый платок. Видны только её голубые глаза.
– Кто первый?
– Ваня.
– Ваня?
– Да, Ваня.
Мне неприятны её большие руки, неприятен ласковый голос, неприятен румянец щёк. Я отворачиваюсь. Она говорит:
– Когда готовить снаряды?
– Подожди. Я скажу.
Она долго курит. Потом встаёт и молча ходит по комнате. Я смотрю на её волосы. Они льняные и вьются на висках и на лбу. Неужели я мог её целовать? Она останавливается. Засматривает мне робко в глаза:
– Ведь ты веришь в удачу?
– Конечно.
Она вздыхает:
– Дай Бог.
– А ты, Эрна, не веришь?
– Нет, верю.
Я говорю:
– Если не веришь, – уйди.
– Что ты, Жоржик, милый. Я верю.
Я повторяю:
– Уйди.
– Жорж, что с тобою?
– Ах, ничего. И оставь меня ради Бога.
Она опять прячется в угол, снова кутается в платок. Я не люблю этих женских платков. Я молчу. Тикают на камине часы. Я боюсь: я жду жалоб и слёз.