Алэн Польц - Женщина и война
Я боялась, чтобы кто-нибудь не заметил, что Филике со мной: в убежище запрещено было приводить собак. Почему? Из-за стрельбы они могут взбеситься, броситься на людей? А может, из-за инфекции? Но какой еще инфекции нужно было тогда бояться?
В подвале стояло ведро с водой, рядом кружка, все зачерпывали и пили из нее. Я думала, что она темного цвета: темно-синяя или темно-серая. Потом, много позже, при дневном свете я увидела, что когда-то кружка была белая, а серой стала от грязи.
У некоторых из нас была с собой провизия, другие поднимались наверх, когда огонь на время прекращался, и где-то добывали себе еду. У нас не было ничего. Помню, каждое утро я находила у своего изголовья маленький сверточек. Там бывало несколько шкварок, иногда - пара пышек, иногда - кусок хлеба или колбасы, кусочек сала. Во всяком случае, нам с Мами этого было достаточно, чтобы продержаться. То есть мы, конечно, голодали, но с голоду не умирали.
Мами неудержимо худела, не съедая даже того, что я находила в сверточках. Я подошла к врачу, знакомому Яноша, спросила его, что делать. Он посоветовал давать ей больше жидкости, иначе она погибнет. Жидкости? Но какой? Ведь даже воды нам доставалось не больше кружки в день.
Я пошла к русским и попросила у них кувшин молока.
Цену я знала: за крынку молока пришлось расплачиваться своим телом.
Потом я пошла в дом священника, наше последнее жилище: хотела принести оттуда матрас, потому что дверь была тяжелая и понемногу отсырела. Здоровье Мами все ухудшалось. За матрас тоже надо было расплатиться натурой. Офицер согласился: если я с ним лягу, могу забрать матрас (который нам же и принадлежал). Со мной был и Филике, все произошло в том самом подвале с картошкой.
Немного картошки еще оставалось на полу, и я лежала на ней, не шевелясь. Пожалуйста!
Русский офицер тем временем зажег спичку, сначала потрогал пальцем мои глаза - открыты ли. Убедившись в этом, приступил к делу. Было немного больно. Но так как я все равно не пошевелилась, не вскрикнула, он зажег еще одну спичку - посмотреть, жива ли я. Покачал головой.
Большого удовлетворения я, должно быть, ему не доставила. Но когда я начала собираться, чтобы унести матрас, он прислал в подвал своего ординарца, который тоже мной попользовался. Филике бегал вокруг, плакал, скулил, лизал мне руки; руки и ноги мои были холодные, язык у Филике теплый.
Тогда я не подумала, почему он прислал и ординарца. Сейчас мне кажется, что они демократичнее, чем наши офицеры. Или венгерский офицер тоже поделился бы мной со своим ординарцем?
Потом этот молодой солдатик помог мне взвалить матрас на спину. Матрас этот мне был действительно нужен срочно, потому что у Мами начался кашель, насморк. Я несла его, счастливая. Все остальное было уже не в счет. Матрас сложили вдвое и взвалили мне на спину, и я шла, согнувшись пополам, а Филике - со мной.
По дороге мы попали под воздушный налет, я спряталась в придорожную канаву; матрас прикрывал спину и голову, и я чувствовала себя в безопасности. По дороге двигалась советская транспортная колонна, самолеты пикировали на нее, обстреливали. К моему удивлению, этот транспорт действовал так же, как когда-то немецкий: все машины замедлили ход. Ужасно, когда колонна машин приостанавливается и еле-еле ползет под огнем, ужасно, когда над ней пикируют самолеты и на землю обрушивается их вибрирующий гром; а солдаты высовывались из машин, поднимали автоматы и пытались попасть в самолеты. Увидев меня с матрасом на плечах, они разразились бурными приветствиями, кричали, посылали воздушные поцелуи, смеялись, аплодировали: браво, браво! (Они знали это слово и часто употребляли его.)
Думаю, их развеселило как раз то, чего я не знала: матрас абсолютно ни от чего не защищает. Ни от снаряда, ни от осколка, не говоря уже о взрывной волне или бомбе.
Однажды, много позже, я снова шла с Филике по улице. Я хотела умереть, потому что сил больше не было, и тогда снова появились самолеты, бомбардировщики, они бомбили пустое шоссе, идя прямо над ним, - может, хотели сровнять его с землей? - а я шла по самой середине дороги и не хотела прятаться в укрытие. Пусть в меня попадут. "Господи, пусть меня убьет, прямо сейчас!" - молилась я. И все же, когда самолет оказался над моей головой, его ужасный, оглушающий грохот придавил меня к земле, я присела на корточки, но продолжала как-то ползти вперед. Я не упала на землю, не пыталась укрыться, я искала смерти; но идти, выпрямившись в полный рост, не могла. А Филике безмолвно, преданно шел рядом. Когда я передвигалась на корточках, он пытливо глядел на меня и в точности повторял темп моей странной походки. (Филике, есть ли на свете человек, чья верность сравнилась бы с твоей? А я тебя покинула.)
Вы спросите, куда я шла? К Мами. Врач сказал, что ей нельзя больше оставаться в подвале. У Мами был дом, прекрасный деревенский домик с коричневыми потолочными балками, во дворе розы и виноград. Она сдавала его пожилой супружеской чете. Теперь те, уступив моим мольбам, приняли ее к себе, а с ней взяли еще одну старушку. Как я потом узнала, у них был свой расчет: где много старух - там безопаснее, потому что русские любили "бабок" и "мамок", относились к ним почтительно. Их даже подкармливали, не били, не обижали. А если и случалось иногда, что какую-нибудь старушку насиловали заодно с молодыми, - боже мой, ночью ведь все кошки серы.
Одна из старух была ранена, в ране завелись черви. Она была очень толстая. "Старая падаль", - сказал хозяин дома.
Я пыталась обрабатывать рану, но не было нужных медикаментов. Я очищала ее борной кислотой, повязку стирала в снегу, а потом оставляла на морозе, чтобы уничтожить бактерии. Тогда я еще не знала, что черви очищают рану, и боролась с ними, причем не могла понять, откуда зимой в человеческом теле черви.
Зачервивевшие раны - это тоже война. Опять нечто, для чего я не могу найти подходящего выражения. Человеческое тело, живое, сырое мясо, в котором - там, где рана воспалена, сочится, гноится, - заводятся извивающиеся червячки; иногда они как будто барахтаются в ране, а иногда застывают на месте (значит, наверняка пируют). Они белые, помельче и покрупнее - и кишмя кишат.
Словом, Мами я устроила, она была здесь в довольно сносных условиях и все просила: "Приходи, доченька, приходи!" Или в другой раз: "Не приходи, стреляют". Но стреляли или не стреляли, я все равно шла к ней.
Когда мы с ней жили в подвале, где люди ссорились, дергались, нервничали, нам часто говорили: как редко бывает, чтобы мать и дочь так любили друг друга! Мы даже голос никогда не повысим. Я их поправляла: Мами не мать мне, а свекровь. Все удивлялись, не хотели верить.
Мамика была доброй, чистоплотной, кроткой, молчаливой. Мы всегда и во всем приходили к согласию, мне с ней было гораздо легче, чем с моей матерью, вообще с кем угодно. Ни с женщиной, ни с мужчиной, никогда и ни с кем не уживалась я так хорошо, как с Мамикой, а ведь с ней мы прошли через все опасности и беды. Может быть, она была ангелом. Это была сама тишина, кротость и скромность. Только такие истертые слова и дают почувствовать, какой она была.