Леонид Млечин - Ленин. Соблазнение России
Продовольствия не хватало во всех воюющих странах, но режимы рухнули только в империях — России, Австро-Венгрии и Германии. Вертикаль власти имела столь малую опору, что при сильном волнении просто не могла удержаться и рушилась.
Подавляющее большинство солдат были вчерашними крестьянами. Отрыв от земли, хозяйства и семьи был невыносим. И невыносима была машинизация войны — пулеметы, дальнобойные артиллерийские орудия и особенно самолеты. Невидимая смерть.
«Госпитали Москвы были забиты ранеными, — вспоминал Александр Вертинский. — Людей не щадили. Цвет русской императорской гвардии был почти истреблен. У нас в санитарном поезде солдаты молчали, покорно подставляли обрубки ног и рук для перевязок и только тяжело вздыхали, не смея роптать и жаловаться.
С фронта везли и везли новые эшелоны калек — безногих, безруких, слепых, изуродованных шрапнелью и немецкими разрывными пулями. Все школы, частные дома, где были большие залы, институты, гимназии, пустующие магазины — все было приспособлено под госпитали.
Трон шатался… Поддерживать его было некому. Ходили чудовищные слухи об измене генералов, о гибели безоружных, полуголых солдат, о поставках гнилого товара армии, о взятках интендантов. Страна дрожала, как от озноба, сжигаемая внутренним огнем».
«Среди дел “специального” характера, — вспоминал один из руководителей городского жандармского управления Александр Павлович Мартынов, — мне помнится дело о педерастии среди некоторых членов гвардии военного округа. Военное начальство не пожелало огласки в столь скандальном деле, и путем негласных соглашений между представителями высших сфер было решено установить виновность и личность участников этого сексуального уклона путем осторожного и негласного жандармского расследования.
Дело это возникло по заявлению какого-то нижнего чина одного из гвардейских петербургских полков, втянутого в компанию молодых офицеров-педерастов. В первоначальных данных не было никаких нитей, по которым можно было размотать клубок, неясно было, что и как надо сделать, чтобы приоткрыть завесу, скрывавшую и место происшествия, и его участников. Были какие-то неясные указания на какой-то трактир, где будто бы и происходили предосудительные встречи офицеров-педерастов с вовлеченными ими в ненормальные отношения нижними чинами…
Я достал у приятелей штатское платье и отправился за указанную заставу в стоявший у дороги трактир. После удачного разговора с хозяином заведения я имел на руках все описание этого неприятного дела. Мой доклад начальнику управления и порадовал его, и озаботил: раскрывались имена некоторых довольно известных фамилий, и дело грозило дальнейшими разоблачениями… Все дело было у меня взято начальником управления, который и закончил его после каких-то негласных совещаний с военным начальством».
После первых двух лет войны воодушевление и восторг испарились. Многие стали терять веру в справедливость войны, особенно когда она стала превращаться в войну техники. Молодежь чувствовала себя удручающе — залитая кровью земля, гниющие на поле боя трупы, ядовитые газы, от которых некуда было деться. Люди искали спасения от войны, пытались заглушить страх.
«В Москве один за другим вырастали новые и расширялись старые рестораны и кафе, — вспоминал современник. — В пику французски-фрачному “Эрмитажу” и старозаветно-купеческому Тестову в самом центре Москвы на Арбатской площади отстроилась полюбившаяся москвичам “Прага”». Здесь чаще, чем в других ресторанах, собиралась богемно-купеческая и артистическая публика Москвы…
Ночь за ночью неслись по бледно-сиреневой под электрическими шарами Тверской в снег и мглу заиндевелых аллей Петровского парка лихие ковровые санки. Экзотическими цветком распускался в хмельных мозгах утопающий в снегах загородный ресторан: негр в красной ливрее, пальмы, стон и страсть танго вперемежку с более родной старомосковской цыганщиной…
В Москве в среде меценатствующего купечества, краснобаев присяжных поверенных, избалованных ласкою публики актеров, знатоков загадочных женских душ и жаждущих быть разгаданными женщин, в среде литераторов, поэтов и художников вместо стихии уже давно царила психология, вместо страстей — переживание, вместо разгула — уныние.
Головы скорее фантазировали, чем пылали, к сердцу приливала не кровь, а сгущенный шартрезом и бенедиктином «клюквенный сок» блоковски-мейерхольдовских мистиков.
Под несущиеся с эстрады исступленно-скорбные рыдания:
Басан, басан, басана,
Басаната — басаната,
Ты другому отдана
Без возврата, без возврата…
растленные сладостною мертвечиною, расчесанные, напомаженные юноши томно цедили в русалочьи души своих кутающихся в надушенные меха красавиц строки Брюсова:
Идем совершать обряд не страстной, детской дрожи,
А с ужасом в глазах извивы губ свивать,
И стынуть, чуть дыша, на нежеланном ложе,
И ждать, что страсть придет, незваная, как тать…
Проститутки, гуляя с прикрепленными к шляпам черными страусовыми перьями, предлагали себя проходящим в качестве блоковских «незнакомок». Наркотически-кабацкая эротика доводила до исступления многотысячную публику.
Женщины декадентской среды не признавали расхождения слова и дела. Они требовали, чтобы романы в жизни развивались так же последовательно, как и в книгах. С невероятной быстротой размножались эстетствующие чувственники, проповедники мгновений и дерзаний. После самоубийства близкой ему поэтессы Львовой Валерий Брюсов прочел за ужином в Литературном кружке посвященное новой встрече стихотворение:
Мертвый в гробе смирно спи,
Жизнью пользуйся живущий…
Все в жизни, быть может, лишь средство
Для ярко-певучих стихов…
Тыловые города были заполнены офицерством, которое волочилось за так называемыми кузинами милосердия. Недаром та болезнь, обещаниями излечить которую пестрели последние столбцы газет, называлась на фронте не сифилисом, а сестритом.
Армия несла серьезные потери — убитыми, ранеными, попавшими в плен. Неудачи на фронтах, слухи о немецком заговоре в дворцовых кругах подорвали не только репутацию императора, но и боевой дух вооруженных сил.
«Страшнее потерь было вызванное газами психологическое потрясение, — вспоминал один из офицеров-фронтовиков. — После газовой атаки все почувствовали, что война перешла последнюю черту, что отныне ей все позволено и ничего не свято. Символом этого предельного обесчеловечения войны казалась трагическая неузнаваемость всех окружавших в бою людей: белые резиновые черепа, квадратные стеклянные глаза, длинные зеленые хоботы неизвестно откуда взявшихся водолазов на дне беспрестанно освещаемой красными сверканиями разрывов ночной бездны — все это дышало таким ужасом, которого никогда не забыть».