Юрий Сушко - Марина Влади, обаятельная «колдунья»
Когда сестры Поляковы удалились, актриса, работавшая с Оссейном в театре, внимательно посмотрела на него и напророчила: «А ты ведь, пожалуй, женишься на Марине». — «Да ты что, ей всего шестнадцать!» — «А вот увидишь», — усмехнулась проницательная вещунья.
— …и в Париже твоя матушка встретила твоего будущего папу, — прервала затянувшуюся паузу Марина.
— Ах да, — кивнул Робер, — только не в Париже, а в Германии. Перед войной отца, как успешного студента Московской консерватории, направили на стажировку в Штутгарт и Берлин. Вот там-то он и познакомился с Анной Миневской. А счастливым результатом этой встречи стал я. Представляешь, какой коктейль во мне намешан? Папа — иранец (ну, перс, как раньше принято было говорить), мама — еврейка…
— То-то я смотрю, у нас много общего, — хитро прищурилась Марина. — Моя мама — русская дворянка со шведскими корнями, папа — из украинских цыган. Кроме того, в нашем роду были еще и татары.
— Не сочиняй, обманщица! — погрозил ей пальцем Робер.
— А вот и нет, — кокетливо нахмурилась Марина. — Прабабушка моя, удивительной, рассказывали, красоты девушка, была дочерью влиятельного муллы.
— И теперь мы оба — французы, — заключил Робер, поднес к губам Маринину руку и нежно поцеловал.
— Я — русская…
— Папа был очень талантливым скрипачом и композитором, — с гордостью рассказывал Робер. — Когда он, Аминулла Гуссейнов, сын богатого торговца из Самарканда, приехал в Москву поступать в консерваторию, то принял православие и имя Андрей. Сочинял симфонии, балеты, писал музыку по сюжетам известных литературных произведений. Те же пушкинские «Цыгане», может, слышала? Там его музыка… Через несколько месяцев после знакомства родители отправились во Францию… Жили трудно…
— Судьба всех эмигрантов, — совсем по-взрослому вздохнула Марина.
— Ну да, — согласно кивнул Робер. — Папа зарабатывал совсем немного, все время сочинял музыку, предлагал театрам, но там постоянно отказывали. Одно время ему пришлось быть тапером в кабаках. Помню, он как-то рассказывал мне о своем первом гонораре: кто-то из клиентов заведения подарил ему шоколадную скрипку. Папа пришел домой и грустно сказал: «Вот, Аня, впервые моя музыка кормит своего создателя…» Но мама все равно верила, что он гениальный музыкант… Ей тоже приходилось много работать. Играла в эмигрантских театрах, музицировала. Правда, больших успехов не достигла и поступила в модистки шляпного ателье.
А родился я… в гостинице. Да-да, в самом обыкновенном, захудалом парижском отеле. До сих пор помню его название «Отель-де-Нарм». Из-за постоянного безденежья родители сдавали меня в пансионы, которые тогда в пригороде держали семьи русских офицеров. Я этих пансионов сменил, наверное, штук десять: Версаль, Шату, Кламар, Медон…
— О, я помню, — перебила Марина, — в Медоне была детская русская школа отцов иезуитов Святого Георгия. В свое время мама там подрабатывала преподаванием танцев. И я там тоже танцевала…
— Я, к сожалению, не видел. Наверное, меня уже там не было.
— Ну, конечно! Это ведь было уже после войны…
В этот момент в дверь кто-то тихонько постучал. Марина громко сказала: «Да!», и в комнате появилась Татьяна с подносом, на котором красовался чайник и изящные фарфоровые чашечки, которыми Милица Евгеньевна разрешала пользоваться только по большим праздникам. И — о, боже! — даже блюдечки с вишневым вареньем.
— Угощайтесь, — предложила Таня. — А то вы так увлеклись своими разговорами, обо всех забыли. Мы там играем. Шарль пришел, будет петь…
— Спасибо, Одиль, — Робер встал и принял из ее рук поднос. — Так, знаешь, вспоминаем детские годы.
Татьяна покосилась на сестру: «Все в порядке?» — и, увидев забавную гримаску Марины, тактично удалилась.
— А знаешь, почему я кочевал из одного пансиона в другой? — улыбнулся Оссейн. — Это гениальное изобретение отца. Всякий раз, когда родителям нужно было вносить плату за мое обучение, они меня тут же переводили в другое заведение, объясняя это семейными обстоятельствами, переездом и так далее. Они же всегда копейки считали. Отец даже по улицам ходил зигзагами, то и дело меняя тротуары, как шахматный слон. Потому что деньги был должен всем: и булочнику, и мяснику, и зеленщику, и аптекарю, вот и шарахался от них… Но я, поверь, никогда не чувствовал себя в чем-то обделенным, ущербным. Даже когда было совсем худо…
— Я тоже, — негромко сказала Марина, и Роберу даже показалось, что она шмыгнула носом, но тут же неожиданно повеселела: — Нас всех Ольга вразумила, открыла глаза на то, как мы живем. Старшая сестра все-таки. Она как-то вернулась из мясной лавки, где обычно покупала фарш, завела всех нас в комнату, закрыла дверь и, вся в слезах, трагическим шепотом объявила: «Девочки, а мы — бедные!» И мы, как по команде, принялись реветь в три ручья. Конечно, мы догадывались, что не наследницы Ротшильда, раз носим платьица, перешитые из бабушкиных, и кушаем в основном котлеты с кашей, но чтобы так сразу признать себя бедными?!. Это было невыносимо!
Робер протянул руку и осторожно погладил ее по голове, потом по плечу. И, забыв убрать ладонь, вновь заговорил. Ведь Марина, Мариночка — родная душа, ей с легким сердцем можно было доверить все:
— Знаешь, у Рене Шара, одного из моих самых любимых поэтов, есть такая строка: «Долго плакать одному — не пройдет бесследно…» Я с детства был очень одинок, рос нелюдимым, друзей не было совсем… Не знал, что такое подарки и игрушки к празднику. Когда в пансион другим ребятам родители приносили разные вкусности, мне казалось, это они делают потому, что их дети больны, вот их и подкармливают. А я — здоровый, крепкий, и, стало быть, мне ничего не нужно. Так что никакой зависти или огорчений не возникало… А как я любил прогуливать занятия!
— Я тоже, — шепнула Марина.
— Забирался на самое высокое дерево и оттуда глазел на улицу: люди — как марионетки, какие-то странные звуки, неясный шум, запахи, доносящиеся из соседних дворов… Я фантазировал, мечтал, что-то придумывал. Причем только на русском языке. Первые годы я ни слова не знал по-французски.
— Я тоже, — опять чуть слышно проговорила она. Но ей хотелось, чтобы он ее услышал.
— А отец язык так толком и не выучил, — Робер, увлекшись, продолжал о своем. — Он до конца дней говорил с чудовищным акцентом. Маме очень хотелось, чтобы я знал русский в совершенстве. До сих пор помню молитву, которую она учила меня шептать на ночь. Я опускался на колени и говорил: «Отче наш…» Господи, я не забуду этого никогда. А позже мама стала обучать меня стихам. Я знал Пушкина: «Как скучно, скверно жить на этом свете, господа…» Мне кажется: лиши меня детства, я перестану существовать…